ПРОФЕССИЯ

Как интересно было в детстве представлять себя в образах каких ни-будь игрушек. Это мог быть, например, мотоциклист, конькобежец или парашютист.

Все они были сделаны из двух половинок отштампованной жести или картона, соединенных вместе так, что получался не-кий полу объем. Я мог видеть эти половинки с одной и другой стороны.

А что же находится между ними, внутри, думал я, и решил, что там, наверное, находится душа.Художниками рождаются, пожалуй, все, но становятся немногие. Такой способ восприятия мира абсолютно естественен, так как открывается он нам однажды в детстве, как дар Божий.

Для одних он становится важным источником зрительной информации, другие предпочитают мир ощупывать, и тактильные ощущения ведут их безошибочно, у третьих уши становятся главными проводниками, четвертые его не замечают вовсе и шагают по нему туда, куда считают нужным. Для меня вопроса «кем быть» никогда не существовало.

Еще в детском саду мне объяснили, что я художник, и, приняв это как данность, я понес этот груз спокойно через всю жизнь, прекрасно сознавая, что с меня спросится.Игнорируя стандартные мечты о том, чтобы, как все, стать пожарником, моряком или полярным летчиком, все детство с удовольствием возился с карандашами и красками, безропотно и очень старательно выполняя просьбы окружающих что-то нарисовать.

Так я обрел профессию, не сходя с горшка.Стадию социалистического реализма я удачно проскочил еще в третьем классе, когда на бледно-зеленой обложке тетради прямо на уроке по памяти рисовал четверку вождей — Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина.— Кондуров!!! — с тревогой оглянувшись по сторонам, взволнованно, прямо в ухо, зашептала учительница.

Отметив портретное сходство, она объяснила, что для рисования вождей необходимо специальное правительственное разрешение, которое дают только членам Союза художников, и унесла мою тетрадь, трепетно прижав ее к груди — в те времена с изображениями вождей нужно было вести себя очень аккуратно. Так во мне зародилась мысль об обретении официального статуса. Но все по порядку, а пока учеба.

КОНДУРОВЫАндрей Тимофеевич

КОНДУРОВЫ

Андрей Тимофеевич

Валентина Семеновна и Саша

КОНКИНЫСемен Тимофеевичи Анна Андреевна

КОНКИНЫ Семен Тимофеевичи Анна Андреевна 1915 год

МАМИНА РОДНЯ

Одной своей половиной, уж не знаю — левой или правой, я привязан к Северу: Вологда, Санкт-Петербург.

С этими городами связана история маминой родни. Мои прадед и дед до семнадцатого года были владельцами мызы (верфи) в среднем течении реки Молога, ниже города Устюжна Вологодской области. Там, в селе Оснополье, было родовое гнездо.

Мне довелось побывать там в пятидесятые годы — глухое, бедное, разоренное село. Церковь, построенная когда-то моим прадедом Конкиным Тимофеем Михайловичем, стала зерноскладом, и только два железных креста у ее стен завершали историю прадеда и прабабки. Дома их больше нет — сгорел, осталась только березовая аллея, посаженная в честь рождения моей бабушки.

А ведь тогда это было процветающее село, где были судостроение, торговля, обеспечивающая села на сорок верст в округе, школа, в которой моя мама получила начальное образование. Там же она брала первые уроки фортепиано в барском доме — его тоже давно нет. Каждую весну мой дед гнал караван барж, срубленных на мызе, через Мариинскую систему в Питер, где их продавал, закупал товар и вез обратно в село, обеспечивая тем самым жизнь всей округи.

В семнадцатом им настоятельно предложат покинуть эти места, что-бы не смущать своим присутствием революционно настроенные массы. Все бросив и получив статус «лишенцев», уедут в Питер, где их хорошо знают и ценят. Затеряются среди трудового населения, честно приняв новые реалии. В тридцать первом мама, студентка Медицинского института, познакомится с моим отцом, выпускником Лесотехнической академии, а вскоре глава семьи, дед Семен Тимофеевич Конкин, попадет под жестокие большевистские грабли как «враг народа» и сгинет в лагерях.

Только в 1962 году мы получим «реабилитацию посмертно». «Не скажут ни камень, ни крест, где легли…».

АТК

Эта аббревиатура, энергичной клинописью, иногда в конце недели венчала разворот моего школьного дневника. Отцовская подпись мне казалась очень красивой, и вскоре я научился ее безукоризненно подделывать в дневнике, так как обладал способностями именно в этой, художественной, области. Андрей Тимофеевич Кондуров — АТК, именно так лаконично выглядела подпись, заверявшая не только мои неуверенные детские шаги, но и твердую поступь большого государственного учреждения.

Сколько я его помню, он всегда был большим начальником, с занавесочками на окнах служебного автомобиля, зеленым сукном огромного письменного стола, придавленного беломраморным чернильным прибором с литыми бронзовыми крышечками. Рядом с этим монументальным сооружением мне иногда доводилось порисовать цветным карандашом (с одного конца синим, с другого красным) на белоснежном листе писчей бумаги, выданном улыбающейся машинисткой. Запах кожаных кресел, тихое шуршание ног по длинной темно-красной ковровой дорожке, зеленый свет настольной лампы настолько заслонили его лицо в моем детском восприятии, что он стал просто частью всего этого величия.

Завтрак, обед и ужин проходили обычно молча, под аккомпанемент радиоточки, которая сообщала нам о достижениях народного хозяйства. Так было принято в те времена. Радио сопровождало нас весь день, включаясь исполнением гимна и отключаясь песней «Широка страна моя родная…». Выключать радио считалось неприличным.

Разговаривал отец со мной редко, чаще разговаривал с ним я. Для этого совсем не нужно было его присутствия, я сам задавал вопросы и сам на них отвечал — получались очень интересные и содержательные диалоги. На самом деле я его очень любил и ценил. Его присутствия или просто осознания его наличия было достаточно, чтобы, глядя на него или думая о нем, принимать решения, совершать поступки — он был моей точкой отсчета.

Я никогда не слышал от него ни одного бранного слова. Меня поражала его внутренняя интеллигентность, невесть откуда взявшаяся.Потеряв родителей в возрасте двух лет, он некоторое время жил в очень жестких условиях, в семье своих родственников, в глухом ниже-городском селе, откуда шесть лет спустя, не вынеся истязаний, ушел с артелью бурлаков вниз по Волге. Там, в скитаниях, и прошло его детство.

В 1917 году пятнадцатилетним юношей каким-то образом оказался юнгой в Кронштадте, тогда же и вступил в партию. Затем Лесотехническая академия, «партысячник», первые серьезные назначения, потом Томск, Пермь, Архангельск, где я и родился на лесосплаве под Лешуконским. Мой отец работал в лесной промышленности.

Стране было видней, на каком рубеже и в каком городе он был нужен. Нашу семью мотало по всей России, так что я успел поучиться в пяти школах, а мой старший брат в одиннадцати. Вологда оказалась последней. Там отец вскоре после назначения вышел на пенсию в должности начальника Управления лесного хозяйства Северо-Западного Совнархоза. Спустя некоторое время родители вернулись в Ленинград, откуда еще в 34 году моего отца — успешного выпускника академии — вместо Москвы, куда его прочили, быстро сплавили в Сибирь, когда узнали, что он женат на дочери «врага народа», впоследствии расстрелянного. Совершив большой 41-летний круг, семья, наконец, соберется в Питере, где жила вся мамина родня, да и мы с братом.

РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ кондуров

РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ

100×80, холст, левкас, акрил. 2011

PARENTAL DAY 100×80, acrylic on canvas. 2011
Эскиз Александ Кондуров
БЕСЕДА С ПТИЦЕЙ кондуров

БЕСЕДА С ПТИЦЕЙ

90×60, холст, масло. 1997

CONVERSATION WITH THE BIRD90×60, oil on canvas. 1997

ЛЕЗВИЕ

Две параллельные сверкающие линии, стремительно пронизывая пространство, уносились в перспективу. Прищуренный глаз внимательно провожал их, следя за безукоризненностью их положения.

Мраморный брусок, все время слегка поворачиваемый, для того что-бы не сточиться в колею, завершал ювелирный процесс заточки беговых коньков под бравурно-торжественный марш, звучащий из репродуктора в исполнении огромного хора. Диктор объявил:

— Мы прослушали отрывок из оперы Джузеппе Верди «Аида». Совершенство отполированной стали восхищало.

— Ну как, видишь в отражении две сотые секунды? — Шутливый тон тренера вовсе не означал пренебрежения к этому занятию, напротив, напротив он считал его важной составляющей большого комплекса элементов, из которых складывается успех, имя которому — победа. Радиоточка, висящая рядом на стене, противно хрюкнула и начала рассказывать о достижениях народного хозяйства.Как, все таки, много хорошей музыки мы тогда невольно услышали из этой самой скрипучей радиоточки!

Наши уши избирательно закрывались тогда, когда дикторы фальшиво-бодрыми голосами вещали нам о нашем счастье, но зато после этого начинался Чайковский, Шопен или, скажем, Рахманинов. Мы жили в неком культурном пространстве, совершенно не осознавая этого, и впитывали музыку, как в детстве впитывают солнце, снег, дождь, мороз, все, из чего складывается беззаботное радостное существование.

Музыка же продолжала жить в наших головах и тогда, когда мы были заняты уже другими, своими юношескими делами, как сейчас, например, во время заточки коньков, что, в общем-то, придавало этому процессу еще большую значимость. А пока блик, бегущий вдоль лезвия конька, увлекал вперед. Это фантастическое движение, когда ты неслышно скользишь на од-ном из этих лезвий, сосредоточив вес твоего тела ровно посередине, так что не нужно прикладывать никаких усилий.

Нужно лишь слиться с ним в одну линию и катить до тех пор, пока не почувствуешь, что сила инерции иссякла, и тогда, сместив центр тяжести в сторону, ты с силой отталкиваешься от этой уже отработанной линии, подставив другое лезвие под на-валившееся всей своей массой стремительно несущееся тело.Я не понимал, почему так беспомощно копошатся на льду «массового катания» мои сверстники, одетые в нелепые для льда одежды — какие-то клоунские наряды с шарфами, помпонами, гетрами. Недаром тренер запретил нам ходить на эти «покатушки». Еще тогда, в двенадцать лет, впервые примерив классические беговые коньки и облачившись в обтягивающие ноги рейтузы, я словно оказался посвященным в закрытый орден людей, летающих по льду.

Точные движения, отточенные на тренировках в зале, постепенно выстроили тело в специальную конькобежную машину, и я представить не мог себя в свои уже семнадцать среди этой публики на катке, где в том возрасте происходят очень важные события — знакомство с девушками, определение себя в иерархии местной молодежи.

Все это также сопровождала музыка, несущаяся из больших металлических колокольчиков, развешанных на столбах и влекущая юношей и девушек друг к другу: «…Ландыши, ландыши, светлого мая привеет…» или «Мишка, Мишка, где твоя улыыбка?» В те времена только на танцах или на катке и можно было на легальных основаниях прикоснуться к девушке, испытать этот незнакомый трепет. 

РАХМАНИНОВ. ВСЕНОЩНОЕ БДЕНИЕ

РАХМАНИНОВ. ВСЕНОЩНОЕ БДЕНИЕ

160×160, холст, смешанная техника. 2013

RACHMANINOV. VESPERS 160×160, canvas, mixed media. 2013
СТРАВИНСКИЙ кондуров

СТРАВИНСКИЙ

100×75, холст, смешанная техника.

2005

STRAVINSKY100×75, canvas, mixed media. 2005

Иные способы считались неприличными. Как писал кто-то из авторов того времени: «Котька почувствовал жжение в животе и понял, что это любовь». Теперь все поменялось, и тактильные отношения, видимо, уже не имеют такого значения, нынешняя молодежь предпочитает танцевать в одиночку, солировать, выражая своими извивающимися движениями сложную гамму чувств, адресованных то ли партнерше, то ли кому-то еще, а чаще группе лиц разного пола, двигающихся точно так же в одиночестве.

Танец превратился из средств коммуникации в средство самовыражения. Да и музыка уже не зовет к диалогу. К чему бы это?Погружая нас в атмосферу переживаний, музыка вызывает воспоминания и мечты, открывает нам горизонты, доселе неизведанные, с новыми ощущениями и видениями, возникающими в мозгу. Она становится вполне видимым миром, своеобразной натурой для художника, превращается в импульс творчества и гармонии.

Придут новые открытия, когда другая услышанная музыка, прорвав поставленные кем-то идеологические барьеры, донесет до меня имена Стравинского, Булеза, Шёнберга, Ксенакиса, Шнитке. Вот тогда-то и по-явится новое послевкусие обожаемых ранее Чайковского и Вивальди.

Они покажутся излишне чувственными и даже слегка сладковатыми. Так же как популярный в молодости портвейн уступает место другим, более тонким винам. Но через все это нужно было пройти, чтобы с высоты одного уровня увидеть следующий. Хотя существует нечто вечное, незыблемое, зашифрованное нотной тайнописью музыкальных гигантов, таких как Бах, Бетховен, Брамс.

А джаз, который я услышал впервые из хриплой глубины вражеского эфира, принесенного сквозь завывание «глушилок» трофейным радио-приемником «Империал»: «Voice of America jazz hour» — вещал нам ро-кочущим басом Уиллис Коновер, приглашая слиться в потрясающем аккорде с оркестром Дюка Эллингтона. Несколько позже, уже в Ленинграде, ко мне попадут привезенные с Запада пластинки, в которых я открою для себя удивительных музыкантов Орнета Колмена, Эрика Долфи, Кейта Джарета, Херби Хэнкока, которые подготовят меня к пониманию современной симфонической музыки.

Музыка, как я выяснил позже, да, пожалуй, поэзия оказались для меня главным источником содержания моей живописи. Видимо, я неправильный художник, трансформирующий образы из других, звуковых и ритмических, миров в зрительные.

Почему, размышляя о музыке, я вначале вспомнил о коньках? Видимо, для меня этот вид спорта своим порядком, строгой системой внутренних правил и самоограничений, явился базовой основой формирования личности. Как любая закрытая от мирской суеты система помогает выстраивать костяк, способный нести на себе большие нагрузки, так хорошая школа рисунка и живописи позволяет художнику забредать в любые глубины и закоулки сложного современного искусства.

ДЖЕМ-СЕЙШН кондуров

ДЖЕМ-СЕЙШН

150×150, холст, масло. 2005

JEM-SESSION150×150, oil on canvas. 2005

РАССТАВАНИЕ

Переполненные отчаянием матушкины глаза сверлили заиндевевшее окно, пытаясь пробиться следом за мной в темноту заснежен-ной улицы, по которой я быстро уходил в сторону вокзала. Она прекрасно понимала, что они с отцом остаются совсем одни. Точно так же, решительно и бесповоротно, тринадцать лет назад, едва окончив школу, покинул родительское гнездо мой старший брат.

Расставание с ним было не столь драматично, так как я, в то время маленький, четырехлетний, носился по дому, поглощая все родительское внимание. Брат ушел в правильном направлении — в ядерную физику. Вскоре он уже строил в Гатчине новый отечественный реактор и был предметом гордости, но, в то же время, и источником для волнения всей нашей семьи. В общем «Девять дней одного года» — модный тогда фильм.

Моя же дорога сильно отличалась и вызывала крайнее беспокойство моих родителей:

— Ну, хоть бы в архитекторы, — сетовал в отчаянии отец, — ведь все художники — пьяницы и неудачники…Не случилось ни того, ни другого.

158159УЛИЦА ДОСТОЕВСКОГО кондуров

УЛИЦА ДОСТОЕВСКОГО

100×70, холст, масло. 2005

DOSTOEVSKY STREET 100×70, oil on canvas. 2005
ДОМ ДОСТОЕВСКОГО кондуров

ДОМ ДОСТОЕВСКОГО

150×100, холст, масло. 1995

DOSTOEVSKY’S HOUSE 150×100, oil on canvas. 1995
СЫНОВЬЯ александр кондуров

СЫНОВЬЯ

70×90, холст, масло. 1976

THE SONS 70×90, oil on canvas. 1976
родители александра кондурова

РОДИТЕЛИ

70×100, холст, масло. 1993

THE PARENTS 70×100, oil on canvas. 1993
ОЧЕНЬ СТАРЫЙ ДОМ

ОЧЕНЬ СТАРЫЙ ДОМ

100×100, холст, масло. 1991A

VERY OLD HOUSE 100×100, oil on canvas 1992.

ПЯТАК

Моему учителю В.Н. Корбакову

Он стоял на самой горке и, казалось, был доминантой в этом простом провинциальном пейзаже.

Обычный мужичок лет сорока, сухощавый, слегка надломленный. Основанием его неустойчивой фигуры были стоптанные ботинки, один из которых влез в лужу. На них опирались давно сложившиеся в складки брюки со следами краски и черное пальто, перекосившееся под тяжестью странного, так же вымазанного красками ящика, висящего на плече. Из ворота пальто торчало худое бородатое лицо, увенчанное высоким лысеющим лбом, с макушки свисали длинные редкие волосы. Из того же пальто высовывались две нескладно сложенные руки. Одна, приложенная ко рту ребром, как бы становилась продолжением длинного свисающего носа, другая, опущенная вниз, сжимала сильно помятую шляпу.

Глаза его полностью сливались с пейзажем — как будто были дырками на лице. Они смотрели в никуда, растворяясь в мерцающем небе.Неожиданно пространство вокруг него начало меняться. В сером небе за головой появились оттенки сиреневого, голубого и даже почти ультрамариново-синего. Жухлая северная зелень приобрела изумрудный оттенок. Отороченный черным, он создавал напряжение рядом с фиолетово-синим.

Ряд сгорбленных черных домишек, коряво слепившись, обозначили линию берега. Из нее, как щербатые зубы, торчали мостки и привязанные к ним лодки. Вода большим сине-фиолетовым пятном заполнила весь низ картины.

— Сашка, помнишь, я тебе говорил, как удержать желтое пятно внутри зеленого и синего окружения? Правильно, в зелень нужно добавить фиолетовый цвет — противоположный желтому.

— Да, — кивнул я, — ты еще говорил, что активность желтого нужно сдерживать охрой, добиваясь равновесия.Я долго не мог привыкнуть называть его Володя и на «ты», на чем он настаивал. Так же, по имени, его называл старший сын Женька, который в это время с удовольствием рисовал на домашних обоях, что не только разрешалось, но и приветствовалось.

— Но меня сейчас больше беспокоит количество водной поверхности, которая заняла ровно половину холста. Я бы на твоем месте эти корявые домишки загнул вниз, хоть это и нелогично, зато композиционно острей. — Для убедительности я приложил свою кепку к этому месту.

— Вот что, коли видишь, сам и крась. Вот палитра, вот краски… — загадочно улыбнувшись, неожиданно предложил он мне. Я, еще не вполне понимая что делаю, взялся за кисть и начал перекраивать его холст. Он никогда не пытался обозначить дистанцию между собой, мэтром, и мной — подготовишкой, словно давая понять: мы, художники, люди особенные и поэтому равные.

Много лет спустя я видел эту картину на выставке — он не тронул ни одного мазка из переделанного мною тогда куска пейзажа. Он жил в двадцати минутах ходьбы от моего дома, за рекой, в маленькой двухкомнатной квартирке. Настоящий взрослый художник, закончивший Суриковский институт, обремененный семьей, двумя детьми и старой, почти слепой, матерью. В той же квартирке стояли мольберт и офортный станок. В коридоре под развешанными пеленками грудой теснились холсты и папки.

Я, тогда семнадцатилетний школьник, почти каждый день бегал к нему домой. Живопись — это то, что звало меня с самого раннего детства. Не знаю почему, но он отметил и подпустил меня к себе, видимо, разглядев в моих глазах множество вопросов, небезразличных и ему. Я очень увлекся нашим общением и, стараясь видеться как можно чаще, таскался за ним повсюду, часто, по юношескому недомыслию, невольно попадал в эпицентр его непростой личной жизни и семейных разборок.

В его окружении оказалось много интересных людей — это были художники, искусствоведы, музыканты, поэты и просто красивые женщины. Конечно же, все они были гораздо старше меня, и уровень бесед был соответствующий. Он приводил меня в чужие дома, где люди читали стихи и спорили об искусстве, я же, чувствуя себя посвященным, с жадностью ловил каждое слово, мотал на ус, иногда осмеливаясь вставить что-нибудь и сам. На какое-то время я даже потерял интерес к своим сверстникам.

— Сашка, если хочешь стать художником, никогда не женись, — говорил он мне с тоской в глазах, уже улетевших вслед за хорошенькой девушкой. — Душа его должна быть свободной и влюбляться каждое мгновение… В состоянии влюбленности происходит «преображение», ты видишь Божественный смысл того, чего касается твой взгляд. Ты не увидишь пейзажа, пока в него не влюбишься, только тогда он откроется тебе.

Ряд сгорбленных черных домишек, коряво слепившись, обозначили линию берега. Из нее, как щербатые зубы, торчали мостки и привязанные к ним лодки. Вода большим сине-фиолетовым пятном заполнила весь низ картины.

— Сашка, помнишь, я тебе говорил, как удержать желтое пятно внутри зеленого и синего окружения? Правильно, в зелень нужно добавить фиолетовый цвет — противоположный желтому.

— Да, — кивнул я, — ты еще говорил, что активность желтого нужно сдерживать охрой, добиваясь равновесия.Я долго не мог привыкнуть называть его Володя и на «ты», на чем он настаивал. Так же, по имени, его называл старший сын Женька, который в это время с удовольствием рисовал на домашних обоях, что не только разрешалось, но и приветствовалось.

— Но меня сейчас больше беспокоит количество водной поверхности, которая заняла ровно половину холста. Я бы на твоем месте эти корявые домишки загнул вниз, хоть это и нелогично, зато композиционно острей. — Для убедительности я приложил свою кепку к этому месту.

— Вот что, коли видишь, сам и крась. Вот палитра, вот краски… — загадочно улыбнувшись, неожиданно предложил он мне. Я, еще не вполне понимая что делаю, взялся за кисть и начал перекраивать его холст. Он никогда не пытался обозначить дистанцию между собой, мэтром, и мной — подготовишкой, словно давая понять: мы, художники, люди особенные и поэтому равные.

Много лет спустя я видел эту картину на выставке — он не тронул ни одного мазка из переделанного мною тогда куска пейзажа. Он жил в двадцати минутах ходьбы от моего дома, за рекой, в маленькой двухкомнатной квартирке. Настоящий взрослый художник, закончивший Суриковский институт, обремененный семьей, двумя детьми и старой, почти слепой, матерью. В той же квартирке стояли мольберт и офортный станок. В коридоре под развешанными пеленками грудой теснились холсты и папки.

Я, тогда семнадцатилетний школьник, почти каждый день бегал к нему домой. Живопись — это то, что звало меня с самого раннего детства. Не знаю почему, но он отметил и подпустил меня к себе, видимо, разглядев в моих глазах множество вопросов, небезразличных и ему. Я очень увлекся нашим общением и, стараясь видеться как можно чаще, таскался за ним повсюду, часто, по юношескому недомыслию, невольно попадал в эпицентр его непростой личной жизни и семейных разборок.

В его окружении оказалось много интересных людей — это были художники, искусствоведы, музыканты, поэты и просто красивые женщины. Конечно же, все они были гораздо старше меня, и уровень бесед был соответствующий. Он приводил меня в чужие дома, где люди читали стихи и спорили об искусстве, я же, чувствуя себя посвященным, с жадностью ловил каждое слово, мотал на ус, иногда осмеливаясь вставить что-нибудь и сам. На какое-то время я даже потерял интерес к своим сверстникам.

— Сашка, если хочешь стать художником, никогда не женись, — говорил он мне с тоской в глазах, уже улетевших вслед за хорошенькой девушкой. — Душа его должна быть свободной и влюбляться каждое мгновение… В состоянии влюбленности происходит «преображение», ты видишь Божественный смысл того, чего касается твой взгляд. Ты не увидишь пейзажа, пока в него не влюбишься, только тогда он откроется тебе.

Эскиз кондуров
НАБЕРЕЖНАЯ александр кондуров

НАБЕРЕЖНАЯ

60×80, холст, масло. 1963

THE EMBANKMENT 60×80, oil on canvas. 1963
АВТОПОРТРЕТ В КРАСНОЙ КОМНАТЕ кондуров

АВТОПОРТРЕТ В КРАСНОЙ КОМНАТЕ

110×85, холст, масло. 1963

SELF-PORTRAIT IN THE RED ROOM 110×85, oil on canvas. 196

ПЯТЫЙ ЭТАЖ

Так мы называли кафедру монументально-декоративной живописи в ЛВХПУ им. В.И. Мухиной, которое студенты тогда называли «Штиглицей». Это теперь Академию им. барона А.Л. Штиглица зовут «Мухой». Оттуда, с «пятого этажа», и началась моя совсем не простая дорога в профессиональное искусство.

Я поступил туда, выдержав очень серьезный конкурс, в 1962 году, семнадцати лет, приехав из Вологды совершенно зеленым, но уверенным в себе молодым человеком. Питер открылся мне сквозь пелену мелкого моросящего дождя бронзовыми шпилями, черными чугунными решетками и нависающими над водой громадами серых мрачных зданий. Приехал я этаким «коровинцем», вызревшим в руках моего тогдашнего учителя, вологодского живописца В. Корбакова, который и ныне, спустя пятьдесят лет, благополучно здравствует, уже в звании академика.

Кафедра встретила меня благосклонно, и поначалу все шло хорошо, но студенческая среда, третий этаж Эрмитажа, выставки бунтующих художников, неизвестные доселе иностранные книги и вообще теплая волна хрущевской оттепели поселили в мою неокрепшую душу смятение. Началась мощная внутренняя борьба по переоценке ценностей.

Матисс, надвинувшись на меня всей своей мощью, предлагал совершенно иную колористическую школу, с которой я был совершенно не знаком. Она плохо вписывалась в исповедуемую мной тогда систему Крымова, в которой я чувствовал себя довольно комфортно, но новое знание не давало покоя, заставляя отказываться от уже привычных колористических отношений. Это была серьезная ломка, которая, конечно же, отразилась на моих успехах в учебе. Учеба — это бесконечный и очень сложный процесс, который сопровождает тебя всю жизнь, не оставляя и теперь…

— Ты куда это собрался с этюдником? — хмыкнув, заносчиво спросил меня Мока, однокурсник-«адесит». — Хорош курить, пойдем на этюды.

— А ты что, не умеешь этюды писать? Я вот, например, уже научился…

Я бесконечно всматривался в пропорции окон на фасадах домов, как будто хотел узнать их, как узнают старых знакомых. Когда измененное временем лицо, сморщенное, как замерзшее яблоко, в обратной съемке, вдруг, начиная разглаживать морщинки, открывает тот единственный и неповторимый облик, застрявший в твоем мозгу много лет назад. Детали, сопровождающие эту картину, преобразуются так же, они стареют или молодеют вместе с нами — ведь именно они помогают выражению на лице обрести достаточную убедительность.

Одно время я очень увлекся этими деталями, рисуя портики, фронтоны, трубы решетки и еще много всякой архитектурной мелочи, даже не понимая, зачем я это делаю — потом я понял, это были слова, из которых складывается поэзия. А пропорции — это отдельная песня, настоящая музыка, которая позволяет услышать большие цветовые плоскости, на которых строится все. Они начинают звучать только в определенной позиции, когда одна из них становится до-статочной, чтобы войти в резонанс с другой. 

Я наблюдал этот эффект еще в детстве, в Вологде, когда случайно оказывался один на один с древни-ми фресками. Здесь, в храме, переделанном в склад, сквозь стоящие на стеллажах ящики, тюки, связки кирзовых сапог, тебе открывались эти самые небесно-голубые и золотисто-охристые плоскости, назначение которых было трудно распознать, но дрожь, пробегавшая по телу, убеждала в том, что соприкасаешься с чем-то величественным и значительным. Также я не мог быть спокоен, когда видел, как фасады или брандмауэры с редкими глазницами окон неожиданно открывали мне свои лица.

Я бродил по улицам и был совсем не одинок, хотя вокруг не было никого. Я общался с домами на понятном нам языке. Думаю, появление посторонних людей внесло бы даже некоторый дискомфорт в эти трогательные отношения.

Однажды я вдруг понял, что мне нравится жить в противофазе с… (в этом месте я запнулся, понимая, что не могу подобрать правильное слово) «обществом», или «людьми», так как никогда не был с ними в конфликте.

Мало того, всегда старался быть им полезным, но правила игры, по которым они предлагали жить, мне не очень подходили. Я любил прогуливать уроки, мне казалось, что все, кого я встречал в это время на улице, тоже что-то прогуливают, и считал их своими единомышленниками. Так же как и много позже, я редко ходил с работы или на работу в одно время с другими.

Впрочем, это тоже неправильно: я никогда в жизни не ходил на работу — как правило, я на ней жил. Утром надел тапки — и уже на работе. Даже в армии мне удалось приучить всех к тому, что меня никогда нет в строю. Мне нравилось, например, в воскресенье утром, пока еще все досыпают свой недельный «недосып», выйти в город и идти или ехать по нему в тишине и почти в одиночестве, понимая, что город твой. Просто я любил гулять один и разговаривать с собой, вернее с окружающим пространством, но в этом случае оно уже находилось внутри меня.

Не было большего наказания встретить знакомого в электричке, я должен был бы развлекать его пустыми разговорами в течение целого часа. А в это время мимо меня пролетали в окне мои настоящие собеседники, они смотрели на меня с некоторой укоризной и непониманием.

ПРИГОРОД картина кондуров

ПРИГОРОД

30×40, картон, масло. 1970

A SUBURB 30×40, oil on cardboard. 1970
ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНЫЙ ПЕЙЗАЖ

ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНЫЙ ПЕЙЗАЖ

100×80, холст, масло. 2012

TRANSCENDENTAL LANDSCAPE100×80, oil on canvas. 1970
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ СЮЖЕТ

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ СЮЖЕТ

100×80, холст, масло. 1967

PROVINCIAL STORY 100×80, oil on canvas. 1967

СВОБОДА

 Эр-р-аз, эр-р-аз, эр-аз, два, тры, — ритмично, сквозь хруст снега, доносился хрипловатый голос старшины. Нас, первогодок, гнали строем из одного военного городка в другой.

Был тихий серый ноябрьский день. Сверху медленно падал снег, накрывая седой пеленой бесцветное небо. Я смотрел в спину впереди идущего солдата и был сосредоточен только на этом. Мои ноги сами делали то, что должны были делать, руки совершали свою работу. Тело было полностью во власти ритмичного движения. Казалось, ничто не может нарушить это магическое движение. Состояние транса. И вдруг произошло то, что заставило затаить дыхание — я затылком почувствовал некий энергетический столб, мгновенно соединивший меня с НЕБОМ.

Словно крыло Ангела коснулось моего плеча, приглашая устремиться вверх в водоворот снегопада. Мысль очень отчетливо вывела в мозгу слово СВОБОДА. Мне показалось, я ощутил всю его величину. Легкие отголоски этого чувства я помнил из раннего детства, но это ощущение было совершенно стерто из памяти последующей взрослой жизнью.

Свобода — странное слово. К нему относятся по-разному. Одни вообще не знают, что это такое, и оно им безразлично. Другие считают свободу абсолютной необходимостью и идут ради нее на страдания, преследование и даже гибель. Третьи от-носятся к свободе настороженно, с боязнью, как к нарушению порядка, в котором так уютно и безветренно, и, боясь перемен, отказываются от нее — как бы чего не вышло. Максимальная несвобода, казалось бы, должна существовать в армии, где все регламентировано, подчинено уставу. И надо же, меня угораздило испытать это чувство именно здесь, в армии, в строю, в условиях полной несвободы. Я подумал, что СВОБОДА и есть та связующая нить, соединяющая нас с ТЕМ миром, представителя-ми которого мы являемся в мир этот.

Именно в критических ситуациях нам посылается сигнал, напоминающий, что всегда есть выбор и сделать его ты должен сам. Свобода — это отраженное состояние твоего внутреннего пространства. Осознание ее — верный признак развитой личности, ощущающей необходимость возможности выбора, понимание, что, если не ты, это сделают за тебя другие. Часто мы не помним о ней либо не всегда в ней нуждаемся. Люди, борющиеся за свободу, не догадываются, что их гонители просто не знают, что это такое. Видимо, мы меняем свой Божественный дар на что-то конкретное, осязаемое и более понятное.

.

ВОДОЛЕЙ картина кондуров

ВОДОЛЕЙ

90×65, холст, масло. 1995

AQUARIUS 0×65, oil on canvas. 1995
пРОГУЛКА ПО НАБЕРЕЖНОЙ

ПРОГУЛКА ПО НАБЕРЕЖНОЙ

90×65, холст, смешанная техника.

2005

WALKING ALONG THE EMBANKMENT 90×65, mixed media, canvas. 2005

СТАРИКАШКА

Из-за груды огромных литографских камней выглянул похожий на всклокоченного воробья белобрысый мужичок, замотанный в большой клетчатый шарф.

— Кто разрешил входить сюда посторонним? — Очки с толстыми линзами сползли на кончик острого носа, освободив место большим, навыкате, глазам, вокруг которых топорщились подпертые шарфом волосенки. Тонкие ощетинившиеся усики уже расползались в улыбке. С такими усиками «карандашисты» и «крокодильщики» обычно рисовали стиляг. Глаза, обрамленные характерными морщинками, лучились неожиданной радостью.

— У вас есть какие-нибудь документы? Ну, хотя бы билеты с поезда Вологда—Ленинград, а то у нас режимное предприятие, знаете ли, и не-чего тут болтаться всяким посторонним, — протянув руки, шагнул нам навстречу и сгреб Сашку в охапку.

— Племянничек приехал! А этот с тобой, что, тоже вологодский? — Указав на меня, проскрипел он своим надтреснутым голосом. — Вижу, вижу: лицо, как у свежераспиленного пенька — вологодский. Ну, пошли ко мне, только сначала дуйте в гастроном как младшие по званию.Была весна 1968 года. Я с любопытством изучал окружавший меня мир, пытаясь определить в нем место и для себя.

Я недавно приехал в Ленинград из Вологды, окончательно решив «покорять Париж». Мне было двадцать три, и жизнь казалась увлекательным, нескончаемым приключением. Это было уже второе мое пришествие в этот удивительный город, который я избрал для себя еще семнадцатилетним мальчишкой. Тогда, шесть лет назад, я поступил на монументальное отделение в «Мухе», откуда был перед армией изгнан «за полную профессиональную непригодность». И вот, оттрубив в армии три мучительно долгих года, я вернулся, чтобы вновь попытаться отвоевать свой кусочек пространства. Приехал, конечно, не с пустыми руками. Я вез серьезную рекомендательную бумагу от вологодского Союза художников, где говорилось, что я времени зря не тратил, а упорно занимался творческой работой, выставляясь вместе с профессиональными художниками, также большую охапку работ и вместе со всем этим явился на кафедру.

Декан, прочитав письмо, бросил на меня хмурый взгляд.— Здесь пишут, что в Вологде вы познакомились, а потом и вместе выставлялись в Венгрии с голландцами и чехами. Но мы, знаете ли, не поощряем выставочную деятельность студентов. Студенты должны учиться и думать только об учебе. — И он отвел взгляд, давая понять, что разговор окончен.

В это самое время наши танки входили в Прагу. «Пражская весна» закончилась. Войска Варшавского договора спешно восстанавливали «социалистический» статус пошатнувшегося было европейского миро-устройства.

Все встречи в Питере происходят на Невском, по которому я угрюмо брел, думая о будущем, представлявшимся мне довольно туманным. Там я и повстречал армейского друга Сашку Смирнова, он только что приехал из Вологды.

— Поехали со мной к моему дядьке, он художник, «старикашка» тебе понравится. 

И мы рванули на Петроградку, как выяснилось потом, в «Дом художников» на Песочной набережной. Долго искали его по всему огромному дому, нам сказали, что Анатолий Захарьевич Давыдов в подвале, в экспериментальной литографской мастерской — там мы его и обнаружили за грудой камней.Мастерская его была небольшой, но с огромным четырехметровым окном. Мы достали из сумки бутылки, организовали закуску и приступили к делу.

Дядька повелел называть себя Толей, хотя был старше нас лет на двадцать.

— Знаете что, господа хорошие, мы должны немедленно выпить, иначе сейчас придет моя Анаконда — пардон, Джоконда — и построит нас по росту, где я окажусь в конце строя. — Он приставил ладонь к своей макушке, посмотрев на нас снизу вверх.Она вскоре появилась.

— Татьяна, — протянула она мне руку. Сашкина тетка Анаконда, тоже вологодская, оказалась очень интересной изящной блондинкой. Старикашка ее непрерывно подкалывал, нам тоже доставалось. Делал он это с совершенно серьезным лицом, и только лучики вокруг глаз выдавали его. Весеннее солнце за окном и выпивка привели нас в состояние парения. «В кустах», конечно же, оказалась гитара, и я разлился песнями Клячкина, Визбора и Окуджавы. Потом Сашка схлестнулся с Татьяной на почве каких-то родственных воспоминаний, а Толя отозвал меня в сторону.

На столе были разложены маленькие графические работы: большие буквы, рядом с которыми были нарисованы птички, мухи, кузнечики, черепашки. Может быть, для какого-нибудь букваря или детских кубиков.

— Комбинатовский заказ, завтра несу на худсовет, — пояснил он.

— Толя, ты в каком году живешь? — закипел во мне апологет современного графического дизайна, незнакомый, как потом выяснилось, ни с порядками, ни с традициями официального искусства. — На дворе шестьдесят восьмой год, — бушевал я, — Мондриан и Миро уже изменили лицо современной графики, а ты все еще копошишься в болоте сталинской культуры.

Кажется, он тогда даже присел от моего неожиданного наезда. Его всегда ироничные глаза человека, привыкшего контролировать ситуацию, были беспомощно открыты и выражали смятение.

— Ты кто такой? — приняв почти боксерскую стойку, спросил он.Мы вернулись за стол, налили еще, и я излил ему свою драматическую историю, подкрепив ее злополучным рекомендательным письмом, оказавшимся у меня в кармане.

— Танька, ты посмотри, какого фрукта привел мне твой племянничек. — Его слегка потряхивало, и я понял, что опять вляпался. — В общем, так, завтра придешь ко мне со своими шедеврами, посмотрим, что ты за «гений». А пока что я покажу тебе, как это делается. И он повел меня на антресоли, где была его графика.Теперь я был смущен до крайности. Он показал мне серию прекрасных графических листов — активных, темпераментных, но в то же время тонких и изящных. Толя оказался большим мастером и знатоком женской обнаженной натуры. Его портретные образы были глубоки и интеллектуальны.

Следующий день оказался для меня просто судьбоносным. Просмотрев мои работы, Анатолий молча сел и написал бумагу, в которой он просил дирекцию Ленинградского художественного фонда принять на работу в качестве художника-исполнителя низшей категории своего ученика Кондурова А.А.

И подписал: председатель правления Ленинградского художественного фонда А.З. Давыдов. Я тихо сполз со стула.

— Назначаю тебя «пешкой», — сказал он мне, когда мы снова сели за стол. — Пешка — это фигура, которая может пройти в ферзи, но дальше сам… Так я стал учеником Анатолия Захарьевича. Он много и интересно рассказывал. На стенах квартиры расположилась отборная коллекция работ его современников, которые для нас уже были классиками.

В укромном уголке, не видимом с порога, можно было заметить, например, групповой портрет царской семьи, что в те времена категорически отслеживалось «любопытными органами». Он проводил собственные исследования гибели Есенина, Маяковского. У него были свои версии, суждения, и он заговорщически рассказывал о них друзьям, а впоследствии даже пытался публиковать. Удивительно остроумный человек, он сочинял эпиграммы, не обделив, я думаю, никого из своих знакомых. Они были остры, точны и иногда очень кусачи, как и его рисунки, быстрые и мастерские.

Живописец в нем проявился еще тогда, когда он работал в литографии. Он плавил цвета, накладывая один на другой, часто противоположные, добиваясь мощного внутреннего горения. Конечно же, следующий его шаг, когда он взялся за холст и масло, был абсолютно логичным. Много воды утекло с тех пор. Наверное, не очень часто я его навещал, но помнил о нем всегда — когда делал первые самостоятельные работы, когда меня принимали в Союз художников, когда вручали награды и звания. Рядом со мной все это время, я думаю, было немало таких же его учеников. Я знаю — он помог многим молодым художникам.Он тоже следил за моим движением, часто звонил и подкалывал:

— Ну-ко, ученичек, приходи на мою выставку и посмотри, как я тебе вставил.Он хорохорился до последнего. Отпускал свои шуточки направо и налево. Любил, уже плохо видящими глазами, женщин, попадающих в поле его зрения. И ворчал, не соглашаясь, с быстро убегающим временем. Таким он и останется в нашей памяти, неугомонный «старикашка».

ДОМ ПУШКИНА картина кондуров

ДОМ ПУШКИНА

110×55, холст,

смешанная техника. 1995

THE PUSHKIN HOUSE110×55, mixed media, canvas. 1995
РАССТРЕЛ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ

РАССТРЕЛ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ

200×200, холст, масло. 1990

EXECUTION OF THE EMPEROR’S FAMILY 200×200, oil on canvas. 1990

ПРОГУЛКА С КАРИАТИДОЙ

70×60, холст, масло. 1990

WALK WITH CARYATID 70×60, oil on canvas. 1990
РОЖДЕНИЕ ПТИЦЫ картина кондуров

ПРОГУЛКА С КАРИАТИДОЙ

70×60, холст, масло. 1990

WALK WITH CARYATID 70×60, oil on canvas. 1990

ВРЕМЯ «САЙГОНА»

Итак, судьба вновь была благосклонна ко мне. Неожиданно, совершенно фантастически, определилось мое профессиональное будущее — меня приняли на работу в «систему» Ленинградского художественного фонда.

В этой же «системе» вскоре обнаружились несколько выпускников того самого монументального отделения, с которыми я раньше учился. Они меня помнили, и мы быстро вошли в контакт. Здесь важно было разговаривать на одном языке. Все это напоминало детскую песочницу, где ты должен был уметь лепить куличики, и именно это определяло твой статус, а кто тебя привел и какого цвета на тебе штанишки, никакого значения не имело. Там работала совершенно другая шкала ценностей. Придя в профессиональный мир, бывшие студенты быстро обнаруживали, что образование — это всего лишь скелет, который должен обрасти собственными мышцами, а в конечном счете, проникнутся духовной составляющей, если ты, конечно, претендуешь на то, чтобы стать Художником.

В институте об этом говорить было не принято. До сих пор многие считают умение «рисовать» или «лепить форму» единственным признаком высокого искусства, даже не подозревая, что это всего лишь возможные выразительные средства, и далеко не единственные. Главное вырисовывалось медленно, отчаянно сопротивляясь, по капле — как награда за напряженный поиск, заставляющий напрягать весь свой интеллектуальный ресурс. Хорошо, когда рядом талантливые люди, рядом с которыми виднее были собственные промахи или неправильные интонации.

Этому-то и учились теперь недавние студенты, выпущенные в свободное плавание.Оказалось, что рядом бурлит и другая творческая жизнь — поэзия, театр, музыка. Мы чувствовали себя участниками мощного культурно-революционного процесса. В наших головах еще гудел ветер «хрущевской оттепели», которая открыла многим из нас глаза и души. Правда, времена начинали меняться, и настежь открытую душу можно было запросто простудить — государственная идеологическая машина уже начинала прицеливаться к отдельным особо распоясавшимся персонажам.

Шел 1968 год.«Сайгон» (так прозвали в 1960–1970-х годах кафе на углу Невского и Владимирского пр. — Авт.) шипел кофеварочными аппаратами, разнося по округе, вместе с кофейными ароматами, запах свободы и бунтарского духа.

По Невскому таинственно дефилировал Лисунов, гордо неся демонически подбритые брови навстречу будущему «актуальному искусству». Еще пока совсем юные будущие «актуалисты», прогуливая уроки, уже мечтали о красных, с бубенцами, штанах, в которых они будут рассекать шлейф воздуха, оставленный предшественником.

ВРЕМЯ «САЙГОНА»

В клубе «Восток» Володя Фейертаг, захлебываясь, рассказывал меломанам о джазовом фестивале в Таллинне, где он дышал одним воздухом с Чарльзом Ллойдом и Уиллисом Коновером, где Пол Ньюман спьяну принял Рому Коопа за Ленина.

Художник Петя Капустин, большой поклонник Орнета Колмена и Эрика Долфи, а также исполнителя романсов Валерия Агафонова, уже входил внутрь своего лампового усилителя, размером более походившего на шифоньер, чтобы заменить там лампу выходного каскада, размером с бутылку шампанского. Он со знанием дела подтягивал гайки крепления замшевых диффузоров от старого немецкого кинотеатра, вмонтированные прямо в стены своей мастерской специально для того, чтобы добиться удивительно теплого звучания по «системе Эфрусси» и полного эффекта присутствия.

— Я должен слышать звук падающей канифоли на деку скрипки! — Подняв большой палец, любил говаривать он. В пивбаре «На маяках» Валера Агафонов, едва видный сквозь пелену табачного облака, заливался романсами под звуки гитары, собственноручно изготовленной его другом Виталиком Климовым. Публика, рыдая от восторга, требовала петь снова и снова, подливая ему, непременно, после каждого исполнения.

— Не вижу водяных знаков! — Театрально приподняв бровь и деловито надув и без того пухлые губы, рассматривал на свет клочок бумаги с пожеланием поклонника исполнить романс «Ветви акации…». Он опять был пьян. Петр частенько вытаскивал его из какой-нибудь канавы, запирал у себя в мастерской и по нескольку дней приводил в чувство. После чего, завесив мастерскую одеялами, превращал ее в студию звукозаписи. Он знал в этом толк. Обладая уникальной по тем временам импортной техникой, он смог записать практически все его романсы, которые впоследствии были перенесены на виниловые пластинки.

А барды!.. Это было их время. Они звучали из каждого окна. Залы, в которых они выступали, ломились от публики. Бардов любили, их приглашали везде, возили по мастерским художников, клубам, институтам. Их песни знали наизусть, пели и цитировали. Иногда ухо вылавливало из толпы такие вот, например, тексты:

— Ты представляешь? Прихожу я вчера в «Пищевик», а там какой-то долговязый рыжий парень — ты только подумай — «читает» песню Жени Клячкина «…Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров…». Я потом и спрашиваю его, мол, ты что, не мог пару аккордов на гитаре выучить? А он смотрит на меня, как на идиота, своими выпученными глазами. — Будущие Нобелевские лауреаты просто ходили рядом.Я оказался участником большого, удивительного театра, коим был в то время Невский проспект. Прозванный друзьями-художниками Коней, я органично влился в это волшебное действо, готовый исполнить любую роль, от массовки до солиста.

АЛЕКСАНДР БЛОК картина кондуров

АЛЕКСАНДР БЛОК

90×65, холст, смешанная техника. 2012

ALEXANDER BLOK 90×65, canvas, mixed media. 2012
Эскиз кондуров Александр

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО СЫНА

Мансарды и подвалы. Именно там щедрая судьба отвалила нам место, где мы могли жить, работать, общаться, творить и мечтать.

Мастерские художников — это огромный отдельный мегаполис внутри большого города. Начиная с роскошных потомственных академических мастерских, имеющих богатую историю, а иногда и родословную, и заканчивая страшными разбомбленными, протекающими со всех сторон подвалами и чердаками, добытыми художниками самыми невероятными способами, отремонтированными и возвращенными к жизни за свой счет.

В такой вот мансарде на шестом этаже в переулке Ильича, дом 1, началась и моя творческая биография. Поселились там я и Вадик Успенский с женой Леной. Это была первая настоящая крыша над головой и место, где мы смогли разместить наш небольшой скарб, состоящий практически из одних картин да пары запасных штанов. Валя Леканов, Толик Заславский, Катя Писарева, а потом и Юра Жарких были завсегдатаями этой мастерской, в которой мы выполняли какие-то заказы, которые позволяли нам выжить, чтобы заниматься главным — своими картинами.

Эта творческая мастерская оказалась местом, где каким-то причудливым об-разом пересеклись пути и судьбы художников, поэтов, музыкантов, имена которых впоследствии не забылись. Некоторые из них даже составили историю современного искусства, да и вообще, там бывало много интересных людей, жизнь которых во многом сформировала образ того времени и обросла большим количеством баек и легенд.

 

Но это будет позже, пока же я шагал по Стремянной улице, заглядывая в бумажку, на которой был написан номер дома, который я искал. Мастерская Писарева оказалась огромным полуподвальным помещением, коридоры которого были сплошь заставлены керамическими пластами, вазами, фрагментами мозаики и холстами. На стенах висели гобелены, ткани, планшеты с эскизами монументальных росписей. По обе стороны коридора то открывались, то закрывались двери комнат, обнаруживающие за собой многочисленных домочадцев, которые сновали туда-сюда, кто с шипящей сковородой, кто с ящиком смальты, кто с бутылкой вина. Это напоминало большой красочный винегрет, составленный из совершенно неожиданных ингредиентов, что было нормальной картиной обитания большой мастерской, в которой жили и работали художники.Писарева я знал еще по «пятому этажу», когда учился в «Мухе».

Володя уже тогда позиционировал себя как вождь и учитель, как великий кормчий. Масштабы его планов не имели границ и препятствий. Он входил в контакт с отцами города, страстно убеждая чиновников сверить их планы с ленинским планом монументальной пропаганды. Они с почтением звали его — Владимир Ильич. Друзей, талантливых художников, он, конечно же, взял под свое могучее крыло, и они самозабвенно впахивали под пристальным хозяйским оком, хотя время от времени, конечно же, ломались, капризничали, бросались в запои и любовные истории, свято блюдя весь спектр признаков гениальности.В этот день, видимо, отмечалось какое-то событие, собравшее не-мало гостей.

Они сидели на длинных досках, положенных на ящики и стулья, вдоль нескольких планшетов, составленных в длиннющий стол. Пили из роскошных керамических бокалов явно авторской работы. Было сильно накурено, стоял большой общий гвалт. В череде присутствующих сразу обнаружились знакомые, правда, слегка изменившиеся за время моего трехлетнего отсутствия, лица.

— Я полагаю, обороноспособность нашей страны под угрозой — Кондуров покинул ряды нашей армии. — Услышал я сбоку знакомый театральный баритон. Этот баритон впервые прозвучал лет пять назад, когда я шел по Невскому. Одетый в старую лендлизовскую американскую куртку из «чертовой кожи», с коричневым искусственным мехом, полученную моим отцом еще в конце войны в качестве союзнического подарка, вместе с коробкой американской же тушенки, я разглядывал оттаивающих после зимы прохожих, когда с удивлением заметил идущего мне навстречу парня в точно такой же куртке. Он уже улыбался, среагировав на меня.

— По-видимому, это встреча на Эльбе! — констатировал он произошедшее этим самым театральным баритоном.

ЕГИПЕТСКИЙ МОСТИК кондуров

ЕГИПЕТСКИЙ МОСТИК

90×65, холст, смешанная техника.

2005

THE EGYPT BRIDGE 90×65, mixed media, canvas. 2005
КАРУСЕЛЬ картина кондуров

КАРУСЕЛЬ

80×100, холст, масло. 1995

CAROUSEL 80×100, oil on canvas. 1995

Гарик Лонский. Мы зашли в Елисеевский, взяли водки и отправились в мою общагу на Фонтанке, чтобы зафиксировать знакомство.Лонский почти не изменился, разве что стал несколько шире, но манера разговаривать сентенциями осталась прежней. Итак, за столом сидели «царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, кто ты будешь такой?».

Кто же я-то такой? — подумалось мне, ведь все эти люди уже давно притерлись друг к другу на протяжении всех этих лет, я же для них, видимо, был той слабой тенью, которая, возможно, когда-то коснулась их лиц, оставив лишь слабое ощущение чего-то мимолетного и практически забытого. Они громко разговаривали, почти кричали, и сквозь этот гвалт и дым, как сквозь постепенно оттаивающее стекло, начали проступать лица те прежние, трехлетней давности, которые оставались со мной все это время. Аркаша Натаревич — я с ним не был близко знаком, он учился двумя курсами старше, и мы сталкивались только в коридорах. Он запомнился мне по любительским кинофильмам, которые они снимали вместе с Сережей Коваленко и Сашей Компанейцем. Это была гениальная история.

Их забирали в милицию во время съемок на улицах города — бдительные граждане считали, что они порочат социалистическую действительность, бегая по проезжей части с огромным чайником в образах сегодняшних «лицедеев» с раскрашенными мордами и подложенными в штаны подушками — наши были первыми. Теперь Аркадий один из лучших витражистов, большой и уважаемый художник.

Толик Заславский. Тоже был замечен в этих фильмах, но запомнился совсем другим — очень подробной, тонко проработанной живописью и любовью к теоретизированию. Любви отдельно и теоретизированию от-дельно он придавал особое значение.

Курчавый одуванчик с каким-то витиевато изломанным шишковатым носом, тонкими «пушкинскими» руками, изящно жестикулирующими и медленными, свингующими интонациями голоса, напрочь срывал крыши с голов местных красавиц. Они гроздьями свисали с его хрупких плеч, отталкивая друг друга в надежде услышать что-то очень «гла-а-авное». Эти замечательные качества он не утратил и сейчас в свои семьдесят с хвостиком, будучи при этом знаменитым, тонким живописцем.

Катя Писарева, красивая и талантливая керамистка, бывшая жена Писарева, также успела прильнуть к этому плечу, да так на нем и зависла, вслушиваясь в завораживающее пение молодого сатира. Ее маленький сын Ромка метался с деревянной шпагой между присутствующими здесь дамами, предлагая им себя в качестве пажа и защитника. Посуда, из которой вся эта компания пила, была явно ее работы. К сожалению, ее теперь нет с нами.

Валя Леканов, человек с моего курса. С ним мы подружились еще тогда. Будучи намного старше и, видимо, опасаясь за мои слабо контролируемые юношеские телодвижения, часто по-отечески придерживал меня за шиворот. Он жил в пригороде, где природа и ветер с залива сделали его человеком открытым, душевным и надежным. Кроме того, он был начисто лишен снобизма, с ним можно было разговаривать о чем угодно и на достаточно глубоком уровне, не боясь подколок или неуместной иронии. Объясняя что-нибудь, он обычно говорил: «Сашенька (или Лешенька), понимаешь…» — и глаза его начинали лучиться какой-то рыжей проникновенной радостью и при этом смотрели не на собеседника, а куда-то далеко за него, в пространство, где он, видимо, и считывал ответы на постав-ленные вопросы.

Я думаю, и сейчас, уже будучи профессором, с теми же интонациями он общается с коллегами и студентами, возглавляя кафедру монументальной живописи Академии имени барона А.Л. Штиглица.

Вадик Успенский — тонкий, изящный человек. Его глаза напряженно смотрели куда-то внутрь себя и расслаблялись только тогда, когда к нему обращались с вопросом. Мгновение подумав, он отвечал, обычно остроумно и с какой-то собственной артикуляцией, при этом прикрывал рот пальцами, сложенными в горсть, то ли почесывая усы или бороду, то ли боясь выпустить изо рта какую-нибудь не совсем правильную интонацию или лишнее слово. Друзья почему-то звали его Василием. На «этаже» все считали его гением и боготворили, прощая ему бесконечные запои, прогулы и даже скандалы, потому что знали — все будет компенсировано блестящими работами. Он и теперь, уже прилично нагрузившись, сидел среди других, сложившись, как перочинный ножик, уже не способный ни к разговорам, ни к общению, лишь иногда прихлебывал из большой кружки красное сухое. Рядом с ним, слегка приобняв за плечи, сидела его новая жена Лена, которую он ласково называл «Леша». Потом к ней надолго прилипнет это имя в нашей компании. Вадим оставит глубокий след в памяти своих современников. Он вскоре уйдет от нас, нелепо и трагически погибнув в командировке на Камчатке, где мы вместе делали мозаики.

.

Я намеренно выборочно выхватываю лица именно тех людей, которые впоследствии сформируют пространство моего обитания. Вот, например, рядом с Лонским сидит Саша Калинкин, я с ним пока не знаком, но его огромные, близко посаженные глаза уже зовут к диалогу. Он остроумен и непрерывно играет словами, показывает фокусы, в общем привлекает внимание.

Калинкин — это целая история, достойная отдельного описания. С ним связана часть жизни, посвященная витринам, Дому моделей и декорациям к «Синей птице». Человек, познакомивший меня с многими интересными художниками, литераторами, музыкантами. Бродя с ним по городу, можно было, например, забрести в подвал к «Ореху» — Саше Орефьеву — и засидеться до утра, распивать водку из майонезной баночки в сторожевой будке на автостоянке у Смольного с Лешей Хвостенко, он тогда еще не жил в Париже, беседовать о психоло-гии на кухне у Юры Галецкого, слушать стихи, а потом подраться с Олегом Григорьевым — «…бросил им батон — сорок штук убил», рассуждать о квантовой физике с Юрой Дышленко. Он добывал где-то редкие или «запрещенные» книги, задавал провокационные вопросы, когда сам пытался в чем-либо разобраться, был потрясающим коммуникатором, соединяя и держа под контролем отношения и судьбы разных людей. Благодаря своему артистизму был вхож в дома, слыл «игроком» и, пускаясь в различные авантюры, часто выигрывал.

А вот и Жека Красовский — с ним мы вместе жили в общаге, когда поступали в «Муху», правда, на разные факультеты. Он приехал на экзамены в зеленом солдатском мундире, настоящим «колхозником», но теперь, отрастив стандартно-художественную бороду и упаковавшись в джинсы «Lee», мало чем отличался от остальной богемной публики. В известных общежитейских игрищах Леши Грабко он получил имя и титул Дон Квачилио, которое постепенно сократилось до Кваченя, да так и прилипло на всю жизнь. Верный и надежный человек, как многие бывшие провинциалы. Истинный дизайнер, он систематизирует все, начиная от пивных банок и бутылок, заканчивая журналами, джазовыми записями и вообще организацией пространства вокруг себя. Любые мероприятия, организованные им, будь то дни рождения или похороны, отличаются основательностью, продуманностью и удивительной душевностью. Он всегда готов помочь и постоянно напоминает нам о том, что мы есть, о памятных датах и праздниках, о которых мы, как правило, не помним. Уже сейчас понимает, что художники, которые его окружают, как раз и заполнят срез того культурно-го слоя. Со временем он соберет внушительную коллекцию работ своих друзей, способную конкурировать с собраниями серьезных музеев.

Юра Жарких… Он еще не приехал из своего Красноярска, куда был распределен после «Мухи» на работу по специальности, но «спирит» его уже находится здесь и ждет одной из главных ролей, которая будет отведена ему в развитии истории мастерской на переулке Ильича. Голубоглазый блондин с характером боцмана, приобретенным в «макаровке», где он отучился в еще «домухинские» времена. Этот характер он сполна проявит потом, и не только в разборках с многочисленными женами, но и в битвах на идеологическом фронте, где он возглавит питерское крыло «андеграунда». 

ФОКУС-ПОКУС кондуров

ФОКУС-ПОКУС

80×60, бумага, темпера, пастель. 2005

FOKUS POKUS 80×60, tempera, pastel on paper.
2005
эскиз кондуров

Огромной энергии и таланта человек, отчаянно выплески-вающий в картины свое неуемное подсознание. Персонажи его картин страдают, хохочут, расчленяются и выворачиваются наизнанку в антураже фантастических сновидений, они умирают и тут же зарождаются снова бесчисленными эмбрионами, надувающимися пузырями, делящимися и само воспроизводящимися.

Он способен пить до тех пор, пока водка не потечет из его небесно-голубых глаз, обнимает и любит всех. Отчаянно, до содранных пальцев, играет на чемоданно-веревочном контрабасе, сопровождая импровизированный диксиленд, составленный из банджо, дудки и веника, выкрикивает какие-то междометия. Эх, что ли! Если бы при-вели медведя, он бы точно на нем прокатился. При этом наутро способен всех поднять, построить и с песней повести в лодочный поход, по хорошо продуманному маршруту.

Симка Островский, сокурсник Жеки. Отчаянный матерщинник, джазмен, обладатель самого «грязного» звука на тромбоне в питерском джазовом сообществе, один из основоположников знаменитого «Доктор джаза».

— Девушки, нет ли у вас серой ртутной мази, а то у меня завелись «мандавошки»? — орал он прямо с порога аптеки, заглядывая за прилавок, через головы перепуганных граждан. Неформальная лексика в его напористом картавом исполнении звучала настолько органично и искренне, что даже чопорные барышни, встречавшиеся на его пути, хоть и смущались, но проглатывали это его неизбежное блюдо. Он резал из дерева какие-то загадочные фигурки с большими головами, украшая их колесиками от часов, старыми брошками, кусочками стекла. Похожие персонажи появлялись из-под его пера и на бумаге, снабженные текстами или какими-нибудь знаками.

Кока и Мока, два «не разлей вода» персонажа «с Адесы», тоже мои бывшие сокурсники. С ними я общался всего полгода, их очень быстро загребли в армию, раскидав во времени и пространстве. Мока вскоре после окончания «Мухи» уедет в свою Одессу, а Кока, хрупкий и тонкий Кока, женится на «Ирке Кокиной жене», секретаре секции поэзии СП, отчаянной развеселой красивой блондинке. Обливаясь пьяными слезами, она читала Коке стихи и потом била его, видимо, из большой любви. Кока же ее прощал каждый раз и говорил «Моя Ирочка». Своим независимым видом она, наверное, сильно раздражала обывателей. Однажды в троллейбусе она схлестнулась с какими-то гражданами из-за не взятой ею копейки сдачи. Граждане оказались «ветеранами», и она загремела на пятнадцать суток за оскорбление достоинства советского человека. Она две недели подметала улицы, а Кока каждый день носил ей цветы. Быстро налитое и немедленно выпитое вино снивелировало предательски возникшее было чувство дистанции. Улей гудел, дымился и шевелился. Напряжение требовало какого-то выхода.

— Коня? А не забыл ли ты, как это делается, помню, ты был мастак песни петь, правда, гитары здесь, по-моему, нет, — прозвучал опять театральный баритон, перекрывая общий гул.

— Сейчас посмотрю «в кустах», — среагировал я, понимая, что мне дается ниточка, которая, может быть, поможет восстановить ту тонкую, не-видимую связь, утраченную за время моего долгого отсутствия. Я встал и незаметно просочился на улицу. Я знал, куда нужно идти, — на Невский, за «Сайгон». Последний месяц, мотаясь по городу, я неизменно забегал в этот магазин музыкальных инструментов, где среди множества гитар фабрики им. Луначарского висела настоящая концертная шестиструнная гитара немецкой фирмы «Мюзима». Каждый раз я просил продавца попробовать ее. Гитару даже не надо было настраивать, так как она уже была мною настроена еще в прошлый раз и благодарно отзывалась богатым грудным тембром. Я бежал в этот магазин, понимая, что те бешеные деньги, что она стоила, я сегодня отдам, во-первых, потому что они у меня с собой были, хоть и не совсем свои, а во-вторых, потому что сошлись звезды.

— Рояль в кустах оказался, — улыбался во весь рот я, предъявляя на-роду гитару, одетую в прозрачный пластиковый чехол. Мне тут же было выделено место, достойное гармониста. Легкий перебор и…

— Надену я черную шляпу,Поеду я в город Анапу И — и — и всю свою жизнь пролежу,На соленом, как вобла, пляжу. Вся толпа, словно проснувшись, грянула следом. Это был практически гимн «Мухи», напетый когда-то Ленькой Нечкиным, нашим «первым гармонистом на деревне». Кто-то уже продевал сквозь дырку, проделанную в почти новом чемодане, бельевую веревку и, натянув ее на лыжную палку, превратил это сооружение в импровизированный контрабас. Стиральная доска, в сочетании с веником, стала ударной установкой. Симка, на расческе с папиросной бумажкой, очень профессионально выдавал синкопы. Стол, брякая керамикой, подпрыгивал в такт.— Останется черная шляпа-а-а-а, — плачущим навзрыд голосом вы-водил солист.— Останется город Анапа-а-а-а, — вторила толпа…

Возвращение блудного сына, кажется, состоялось.

БЕЛАЯ НОЧЬ

БЕЛАЯ НОЧЬ

76×59, картон, темпера. 1964

A WHITE NIGHT 76×59, tempera on cardboard. 1964

ПЛАКАТ

Году, мне кажется, в 72-м в Союзе художников объявили о приеме в молодежную секцию. «Ну что, может, попробуем?» — думали мы с Юрой Жарких и «чесали репы».

В это время я был тесно связан с ним фондовскими заказами. Мы варились в одном котле, работали вместе, рассуждали об искусстве, жизни, смерти и еще много о чем обычно разговаривают молодые люди. Жестоко спорили о живописи, конечно, выпивали, обливались слезами над поэзией и музыкой. Юркина живопись уже тогда имела четко очерченные стилевые признаки и авторскую идентичность. Его темперамент клокотал в фантастически формирующихся формах, взаимодействующих персонажах, пытающихся своей энергетикой прорвать поверхность холста. Моя живопись была совсем другой. Северное происхождение склоняло меня к более тонким отношениям в цвете и размышлениям.

Но что было общего — наши картины одинаково плохо вписывались в рамки тогдашнего официального искусства. Это нам и объяснили, когда мы явились на заседание молодежной комиссии со своими работами.— Ребята, вы куда-то не туда пришли — здесь Союз художников вообще-то, — заявили нам еще не старые, но уже маститые члены. Только Володя Емельянов робко пытался нас защитить, мол, молодые еще, в поиске…— В каком поиске? — оппонировали ему возмущенные ревнители соцреализма. — Это же пятая колонна, это издевательство над законами живописи!

Смущенные, мы удалились. Юрка удалился в переулок Джамбула, в мастерскую, где располагался штаб неформального искусства. Вскоре, как человек гиперактивный, он возглавит нарождающуюся протестную волну «неправильных художников», и начнутся газоновщина, бульдозерные выставки, братание с московскими неформалами, преследования органами, высылка за бугор и, наконец, иммиграция. Появится он здесь только спустя долгих тридцать лет, по приглашению представителей Русского музея, с большой выставкой и каталогами как французский художник.

Я же удалился ближе. Меня давно звали в свою компанию питерские плакатисты, только что отвоевавшие отдельный статус в сложной иерархии Союза художников. Формат плаката не то что не запрещал, но даже приветствовал те живописные и композиционные принципы, за которые я подвергся остракизму. Образное, метафорическое мышление, свободное владение материалом, экспериментаторство, понимание контекста общемирового искусства составляли уже тогда платформу питерского плакатного сообщества. Плакатист должен был уметь рождать острые, доходчивые и очень выразительные образы, заставляющие зрителя видеть проблему по-новому, в нестандартном ее понимании. «Удар по голове», но

Плакат кондуров

в рамках общей, высокой еще тогда, изобразительной культуры. Быть абсолютно свободным, но оставаться в рамках приличия — это трудная, но вполне посильная задача для талантливого плакатиста. Если раньше я частенько упирался в вопрос «что?», «о чем?», предполагая, что вопрос «как?» решится во время борьбы с холстом, то теперь, войдя в мир плакатного языка, я понял, что здесь нужно включать не толь-ко глаза, но и голову.

Мои мозги постепенно научились перерабатывать не только визуальную, но и литературную, философскую, общественно-политическую информацию. Голова генерировала огромное количество образов, складывая, деля и превращая их в самые неожиданные, непредсказуемые формы.

Плакатист — это человек, способный придумать анекдот. Язык плаката требует от художника такого решения, которое, отметая все лишнее, выдавало бы единственно верный посыл, от которого должно было дух захватывать.Первые творческие дачи, первые серьезные международные вы-ставки и биеннале были связаны именно с плакатом. Мы оказались востребованы мировым плакатным движением, очень популярным в то время.

Плакат конудров
КРАСНАЯ РЫБА картина кондуров

КРАСНАЯ РЫБА

70×15, оргалит, холст,

смешанная техника. 2010

A RED FISH 70×15, mixed media, hardboard, canvas. 2010

Нас постоянно приглашали выставляться в Польшу, Чехословакию, Японию, Финляндию, Англию, где мы чувствовали себя членами огромной мировой плакатной семьи.

Творческие дачи переместили нас в новые незнакомые пространства, ввели в круг интересных людей, приехавших туда со всей страны. «Паланга — курортный город в западной части Литвы, входит в состав Клайпедского уезда» — сообщает Википедия. Примерно так оно и было тогда, лет тридцать тому назад. Я летел туда из Питера на своем «жигуленке» цвета «коррида» сквозь заснеженный март, чтобы успеть к началу работы плакатной группы в доме творчества всесоюзного значения. Дорога оказалась неблизкой, поэтому подъезжал я уже в полной темноте. Невдалеке от финиша, на дороге в свете фар, неожиданно возник извивающийся в попытке остановить машину человек.

— …Palanga… — все, что понял я из длинного монолога по-литовски. — Садись, — пригласил я его по-русски.Некоторое время мы ехали молча.— Поч-чему ты мення поссадыл? — выдохнул перегаром попутчик с сильным акцентом. — А вдруг я-а «леэсной бра-ат»?

— Как тебе сказать, я тоже в каком-то смысле из леса, — пожал я плечами, — живу под Питером, почти в лесу.— О-о, ты, я выжу, хорош-ший пар-рэнь, я решил тэ-е бя нэ убива-ать.

— Живи и ты. — Сжимая руль покрепче, въехал в Палангу. Он помог мне в темноте найти дом творчества, на прощание сказал: — На пирсе спроси Миндагаса — ты тэпер-р сво-ой.

О пирсе я знал задолго до поездки, поэтому вез с собой специальное рыболовное оборудование, которое порекомендовал мне замечательный керамист Гена Быков, уже имевший опыт пребывания в Паланге.Пирс оказался действительно выдающимся сооружением. Он выдавался в море метров на сто, так что в конце его уже бушевало настоящее Балтийское море. Путь к нему шел через роскошный парк, скорее сосновый лес, в верхушках которого гудел мощный балтийский ветер. Внизу ветра не было, и по чистым гаревым дорожкам прогуливались одинокие люди и такие же одинокие редкие парочки. Иногда, нарушая идиллию курортного пейзажа, появлялась на дорожке какая-нибудь не по сезону ярко разодетая юная особа, которая длиннющими ногам выделывала что-нибудь невообразимое, закидывая их чуть ли не за голову. Она не замечала ни нас, ни звуков моря, ни косуль, внезапно выбегавших из-за кустов, ее внимание было всецело подчинено надетым на голову наушникам, диктующим и ритм, и характер аэробики.

Март в Паланге был теплым, влажным и очень уютным.Я шел к пирсу. Не только со спиннингами, но и с новой знакомой, которая приехала в нашу группу из Москвы. Мы были знакомы уже несколько дней и почему-то невольно часто оказывались вместе в самых разных ситуациях, то параллельно, то перпендикулярно. Вот и теперь она с удовольствием приняла приглашение пойти со мной на пирс.В конце пирса бушевала Балтика, обдавая нас солеными брызгами и ледяным ветром, лезущим за воротник.

Слово «Миндагас» оказалось волшебным — народ расступился, предоставив чуть ли не лучшие места для рыбалки. Закутавшись в огромные непромокаемые плащи с капюшонами, предусмотрительно захваченные мною из Питера, приступили к делу. Треска клевала исправно, мы быстро приноровились к ловле.

Съежившиеся, неподготовленные к непогоде зеваки дрожали от холода, но не могли уйти, наблюдая, как рыбаки один за другим выхватывали из воды больших рыбин.— Слушай, вот у этого мужика в серебряном плаще здорово клюет! — Показывали зеваки друг другу на мою спутницу, напоминающую сзади большой намокший куль.«Мужик в серебряном плаще», в конце концов, оказался талантливой, умной и очень симпатичной художницей, а впоследствии и моей женой, так вышло — наша «творческая дача» продолжается уже почти тридцать лет.

Мы явились в Палангу каждый со своим разбитым корытом, но богатые детьми. У меня двое, и у нее — двое. Несколько лет мы мотались между Питером и Москвой, пока, наконец, не осели на Карельском перешейке, в большом доме в Лисьем Носу, или в «Люсьем», как шутят теперь наши друзья. Еще тогда у Люси, как человека душевного, обнаружилась интересная особенность — она частенько кого-нибудь или что-нибудь приносила или приводила домой. Это могла быть потерявшаяся собака, или котенок, найденный в канаве. В Паланге она, например, привела какого-то местного «ловеласа» прямо ко мне в мастерскую.— Познакомься, — говорит. — Шел за мной по берегу километра три и бубнил: — «У тебя такая красивая жопа, а ты все об искусстве да об искусстве».

Об искусстве — так об искусстве: мы, собственно, за этим сюда и приехали. Все были готовы к работе и общению. 

БОЛЬШАЯ РЫБА картина кондуров

БОЛЬШАЯ РЫБА

25×60, оргалит, холст,

смешанная техника. 2010

A BIG FISH25×60, mixed media, hardboard, canvas. 2010
Эскиз

Два очень интеллигентных грузина, экзотические казахи, узбеки, медлительные прибалты, Ростов и Владивосток, московский болгарин… В общем, всякой твари по паре, замечательный народ, даже один украинский националист оказался.

— Я даже представить себе не мог, шо буду пить з москалем, — вытаращив глаза, говорил он мне.

— Да я ж не москаль, я из Питера.

— Усе равно москаль. Но пью с тобой, потому что русскую песню спел гарно, значит, тоже националист.Мы чокнулись и закусили салом Плакат — искусство общественное. Мысль, родившаяся в одной голове, буквально распирает от желания поделиться ею с другими. Я плохо представляю себе остроумца, смеющегося над своими же перлами в одиночестве. Поэтому плакатисты очень любили собираться вместе, чтобы показать коллегам накопившееся. Это были наши «художественные советы», «выставкомы» или заседания плакатной секции.

Ребята стремились туда, как в учебный театр. Абсолютная открытость и демократичность позволяла обсуждать, критиковать, анализировать принесенные работы всем присутствующим, невзирая на лица, слово давали всем. Да, собственно, лиц-то и не было. Мы все начинали почти с нуля, ориентируясь, в основном, на отдельные успешные выступления наших же друзей на международных плакатных форумах. Видя и обсуждая магистральные направления, примеры европейского опыта, наши художники старались держаться этого серьезного уровня.

Только спустя время это назовут «школой ленинградского плаката», создавшей свой узнаваемый стиль, родившийся в некотором отдалении от уже состоявшегося «Советского плаката», активно культивируемого в Москве. В нашей среде укрепилось негласное правило — быть непохожим на апологетов тогдашнего официального стиля, тем более что эта «кормушка» для нас была практически закрыта — нам повезло. Мы кормились в другом месте, это были «Ленконцерт», театры, музеи, музыка и литература, социальные и научно-технические темы. Но главное, плакат стал для нас творческой отдушиной, независимой от конъюнктуры, так как заказные плакаты мы старались делать по критериям творческих, это считалось высшим пилотажем, потому что мировое плакатное сообщество принимало к рассмотрению только из-данные работы.

За это время родился увлекательный выставочный проект «Плакат — афоризм» и знаменитый «Театральный плакат», ставший известным далеко за пределами отечественного искусствознания, «Перестроечный плакат», на выставки которого стояли километровые очереди в восьмидесятых. Пока же бульон, в котором все это должно было свариться, бурлил и пузырился, совершенствуя мысль и оттачивая форму.

С большим интересом и пользой я положил тогда часть своей жизни на алтарь плакатного искусства. Я шел по главной улице Юрмалы, осторожно ставя ногу для следующего шага, понимая, что вокруг происходит что-то невообразимое.

КОНДУРОВЫ Александр и Люся

КОНДУРОВЫ Александр и Люся

1983, 2013

Плакат кондуров

Ещё вчера расслабленные молодые, и не очень молодые, люди просто бродили по местному «бродвею», желая предъявить миру собственную неотразимость. Ловили взгляды идущих навстречу женщин или, наоборот, мужчин в предвкушении неожиданных знакомств, интересных встреч, что свойственно любому курортному городку, или просто рассеянно щурились, подставив пока еще бледные лица яркому апрельскому солнцу в надежде отогреться после долгой холодной зимы.

Сегодня же навстречу мне шли удивительно собранные, сосредоточенные, мускулистые, смело смотрящие вперед люди неопределенного возраста. Их энергичная походка и жестикуляция отвергали всякие сомнения по поводу того, куда они идут и зачем. Их лица, волосы и одежды были почему-то охристого и красного цвета. На своих мощных плечах они торжественно несли макеты заводов, башенные краны, снопы спелой пшеницы, серпы и молоты. Эта парадная поступь вселяла безграничную уверенность в завтрашнем дне и правильности избранного курса.

Сомнений не было.Вернувшись из Москвы накануне вечерним рейсом «Аэрофлота», я привез большой перечень тем, предложенных редакцией издательства ЦК КПСС «Плакат» для разработки плакатов к Всесоюзной выставке «Молодость страны». В Доме творчества «Дзинтари» была собрана группа плакатистов из всех республик СССР. Ночь была бессонной после двухдневного прессинга в издательстве, которое должно было осуществлять кураторство нашей группы. Образы роились в голове, пытались вырваться наружу, чтобы, сметая все на своем пути, пройти маршем по главным улицам Юрмалы.

Мир преобразился. Глядя на шагающих навстречу краснокожих людей, в моей голове всплывали темы, которые с огромным энтузиазмом еще вчера генерировали восторженные редакторы. Я собрал моих коллег-плакатистов, приехавших практически из всех республик СССР, в зале, где должен был озвучить эти самые «краснокожие» темы, так как был наделен этой обязанностью «сверху». Ребята, поняв, что процесс пошел, слегка загрустили, но таковы были правила игры.

Художников обычно приглашали на два месяца поработать в доме творчества на полном обеспечении. Их было несколько, замечательных творческих дач. В Паланге, Дзинтари, Челюскинской, Сенеже, на Байкале и других экзотических местах. Платой за эту роскошную жизнь было участие в союзовских выставках, например «Мы строим коммунизм». Разложенные передо мной листы с темами резали глаза, возвращая к ночному кошмару.

— Знаете что, дорогие мои, темы я, пожалуй, зачитывать не буду, а повешу на стенку, и вы сами сможете с ними познакомиться. А пока, для разминки, я предлагаю сыграть в такую игру. Нас тридцать человек, каждому по жребию достанется буква, и мы сделаем из этой буквы плакат.Энтузиазм возник сразу. Люди наполнились энергией и задором, способным конкурировать с энергетикой классических плакатных героев.

плакат конудров
Плакаты кондуров

— Сашя, вы харощи малшик! — восторженно констатировала Дануте, художница из Вильнюса. На следующий день была готова выставка из тридцати «плакатов-букв».

Общим тайным голосованием, «в шапку», выбрали трех призеров. Выиграли буквы «И» — падающая конструкция, из-под которой убегал человечек с криком «И-и-и…», моя шипящая змеей буква «Ш» и, наконец, плакат «Ъ», утверждавший, что «твердый знак укрепляет брак».

Призеры были вознаграждены вкусными напитками и одобрительными возгласами. Все было объективно. В восьмидесятые годы мне довелось несколько раз возглавлять группы молодых плакатистов в Доме творчества СХ РСФСР «Челюскинская». Это был очень интересный опыт. От коллег моего старшего брата, ядерного физика, я узнал очень интересную историю, которая произошла в одной американской научной лаборатории.

«Лаборатория несуществующих проблем» — так это называлось. Группе очень серьезных ученых предлагалось решить заведомо нерешаемую, абсурдную задачу. Прекрасно это сознавая, ученые все же на полном серьезе начинали искать, как подступиться к ней. В результате, как это и предполагалось, задача не находила решения, но на пути к ней делалась масса находок, изобретений и даже открытий, что, собственно, и было целью эксперимента. Я предложил ребятам пойти таким же путем — подойти к действительно актуальным темам методом мозгового штурма, адаптировать этот метод для художественной среды, введя в него понятие игры.

Подобный шаг в контексте сложившегося стереотипа такого явления, как советский политический плакат, оказался неожиданным прорывом. Зарубежными исследователями вопросов творчества игра уже давно рассматривалась одним из основных факторов при создании художественного произведения. Более того, человеческая культура возникает и разворачивается именно в игре и как игра. Игра мысли, многообразие игры слов, воплощенных в изображении, оказались полноценно плодотворным методом для нахождения новых изобразительных средств в искусстве.

Мы решили смоделировать этот опыт применительно к искусству плаката. Бралась газета, в которую желающий тыкал карандашом. Ему выпадало, например, слово ОТ, или ДОЕШЬ, или ПРОФНЕПРИГОДНЫЙ — это и становилось темой, которую нужно было раскрыть в течение одних суток в виде внятного эскиза или готового плаката. На следующий день выставлялись все идеи, иногда по нескольку от каждого. После этого начиналось обсуждение, каждый должен был высказать свои соображения, обо всех работах. Так осуществлялась вербализация зрительного ряда — все это нужно было проговорить, и, проговаривая, ребята открывали новые грани, казалось бы, продуманного образа.

Предлагались новые, более острые решения, идеи сыпались как из рога изобилия. Все с удовольствием делились своими находками, что, в свою очередь, рождало каскад следующих идей. Параллельно находились темы и решения, адекватные социальным и политическим проблемам, свойственным тому времени — начиналась перестройка.

плакат конудров

 Когда через месяц приехала московская комиссия, им была предложена огромная выставка идей, эскизов и готовых плакатов, которые мы успели сделать за первый месяц работы.

Они были слегка ошарашены, но потом поняли, что открылись золотое дно и новый взгляд на плакат.Были, правда, в нашей группе отдельные персонажи, которые отнеслись к этому тренингу без энтузиазма. Зачем заниматься глупостями, когда есть отработанный, надежный путь, по которому нужно было спокойно, при этом гуляя и развлекаясь, выпивая и закусывая, не спеша, сделать три-четыре эскиза по хорошо знакомой, беспроигрышной, «агит-плакатовской» схеме, сдать их приехавшей в середине срока московской плакатной комиссии и к концу второго месяца исполнить парочку, в полный размер, и отчитаться за свое пребывание в группе. Место на выставке и закупка — гарантированы.

На нас они смотрели с некоторым сожалением, вертя пальцем у виска. Такую картину я наблюдал еще школьником. У нас, в классе, считалось особенной доблестью получить положительную оценку, не готовясь к уроку, не зная материала, списать, подсмотреть, в общем выкрутиться. Тех, кто готовился, считали тупыми и трусливыми. Таков закон стаи. 

Плакаты кондуров

 Однажды на перемене, разговаривая с приятелем из параллельного класса, был поражен его фразой: «Вообще-то, я учусь, чтобы стать умным». Меня эта простая мысль тогда сразила наповал.

Поток плакатов «немосковского происхождения», конечно, был замечен монопольным тогда издательством ЦК КПСС «Плакат». В связи с перестройкой менялась политика. Европейская культура плаката была, наконец, замечена. Ленинградские плакатисты, по предложению издательства, делегировали меня для работы в его художественном совете. Участие в худсовете «Плаката» оказалось делом совсем не простым.

Корифеи тогдашнего политического плаката встали стеной на защиту своих художественных принципов. Это теперь, много лет спустя, их плакаты с изображениями вождей и трудящихся, размахивающих руками, стали символами воплощения эпохи и раритетами для коллекционеров. А тогда, в перестройку, они уже не работали по назначению, сутью которого была пропаганда коммунистических идеалов. Кроме раздражения и иронии, они ничего у людей не вызывали.

Между тем на выставках к нашим плакатам был огромный интерес, так как люди нуждались в правдивом слове и острой мысли. Язык плаката стал другим, уверен, что он помог процессу преобразований, произошедших в нашем обществе. Мир вокруг нас кардинально изменился.Но прошло и это, на смену одной плакатной культуре пришла другая. Теперь все кто угодно, едва научившись щелкать по клавишам компьютера, пришли на это поле. Правда, их остроумие очень часто начинается, как правило, ниже пояса, а острословие с ненормативной лексики. Я недавно, пытаясь напомнить себе о предшествовавшей нам эпохе, залез в Интернет и обнаружил там исковерканное и ободранное некогда все-таки культурное пространство.

Кроме подрисованных к старым классическим изображениям рожек, сисек и писек, я не обнаружил ни единой самостоятельной мысли. Было впечатление, что я попал в лифт, где все стены исписаны и изрисованы подростками. К сожалению, я увидел срез теперешнего культурного слоя. Я думаю, это плод неожиданно объявленной свободы, но свободы от чего — видимо, от культуры. Появление цифровых технологий позволило любому пользователю ПК считать себя «плакатистом» — профессионалы стали не нужны. Воплощение мысли в рисунке, художественной фотографии, композиции в целом — ушло, оставив нам лицезрение бессмысленного, навязчивого и безвкусного экстрима, сквозь который с трудом пробиваются знаки дорожного движения на улицах наших городов.

По-моему, плакату все же свойственно большее, чем только прикладная функция. Это вполне самостоятельный вид искусства, такой же, как живопись, поэзия или «Сайгон». Он отвечает за свое время. Плакатист — это человек, обреченный остро видеть мир, способный выделить в огромном потоке информации образы, характерные для сегодняшнего дня, и задать обществу очередные, в том числе и нелицеприятные вопросы, а это значит — плакат должен жить.

Плакат кондуров
Плакат кондуров

ПОГРУЖЕНИЕ В АНТИЧНОСТЬ

Авторы чувствовали себя неловко. Авторы извинялись. Авторы все время извинялись.

Дело даже доходило до того, что авторы делали вид, будто их нет. Они считали, что автором быть неприлично. Так много условностей. В нашу эпоху стало неприличным использовать многие слова. Стыдно, например, быть автором книги о смысле жизни, позорно быть автором книги о свободе, смешно быть автором книги о человеке. Но обойтись без этого авторы не могли, и поэтому снова извинялись за свою неловкость.

АВТОРОВ было трое. Изящных, тонких, умных и отрешенных представительниц философской Самары, приехавших в Санкт-Петербург со своей пьесой «Поиск антропоса на сцене» — Лена Иваненко, Марина Корецкая и Лена Савенкова. Они же исполняли роль СЦЕНЫ, на которой происходила словесная битва. Сцена предполагала пространство, постепенно заполняемое словами, смыслами, непонятным, едва различимым гулом, создающим напряжение. Авторы заявляют:

— Нет ни «до», ни «после», нет «верха» и нет «низа», есть «головокружение», но нет головы, которая могла бы кружиться. Сквозь темноту в глубине сцены постепенно проявляются герои. Ученый и писатель (автор толстой книги «Неизвестная античность») Дима Михалевский пытается войти в роль МИНОТАВРА, уютно устроившись в затемненной части сцены, дожевывает очередную порцию персонажей, заявивших себя художниками.Слава Белков, поэт и философ, он же ЭМПЕДОКЛ, исступленно бродя по сцене, всякий раз вскрикивает:

— ХАСМА! — и теребит толстую тетрадь с текстами АВТОРОВ, время от времени вырывая и комкая листы, бросает их в жерло ЭТНЫ, вызывая извержение. — Как они многословны, ф-фурии. Эта пьеса должна быть короче в двенадцать раз.

«В ПОИСКАХ АНТРОПОСА НА СЦЕНЕ»рисунки к спектаклю.
«В ПОИСКАХ АНТРОПОСА НА СЦЕНЕ»рисунки к спектаклю.

«В ПОИСКАХ АНТРОПОСА НА СЦЕНЕ»

рисунки к спектаклю. 2006

SEARCHING ANTROPOS ON THE STAGE drawings for the play. 2006
«В ПОИСКАХ АНТРОПОСА НА СЦЕНЕ»рисунки к спектаклю. 2006

«В ПОИСКАХ АНТРОПОСА НА СЦЕНЕ»

рисунки к спектаклю. 2006

SEARCHING ANTROPOS ON THE STAGE drawings for the play. 2006

АВТОРЫ качают головами:

— Мы живем в эпоху великого подозрения к смыслам, словам, действиям, вещам, ко всякому «кто» или «что». В ситуации тотальной атрофии языка, встречая подозрительное, мы не можем остановиться, разоблачить, дать имя — а значит, не можем избавиться от подозрений. Возникает паника сознания, паника языка, культуры. Смыслы мечутся, и мы мечемся вместе с ними, впадая в истерику, подавленные чрезмерностью смыслов, — негромко поют слаженным трехголосьем милые АВТОРЫ.

Мне досталась роль ОДИССЕЯ, в задачу которого входило, не отрываясь, следить за линией горизонта, держа в своей голове КОРАБЛЬ, стоящий под парусами, готовый в любую минуту рвануться с попутным ветром. Я должен метаться по бушующему морю, укрощая гнев Посейдона, прорываться сквозь заготовленные препятствия и смертельно-сладостное пение Сирен, разбивать свой корабль о бесчувственные реалии мира.

— Здоровое тело — это граница раны. Телу свойственно всеми силами ограничивать рану, стягивая ее края. Ране же безразлично, где появиться на теле. Рана всегда равнозначна сама себе. Это телу небезразлично, где появится рана… — продолжают, с придыханием, петь АВТОРЫ, раскачиваясь в такт словам.

— Но я весь изранен.

ОДИССЕЙ разводит руками:

— Жизнь любого исследователя или художника можно сравнить с работой сталкера. Мы движемся по опасной, порой вражеской территории, где нога, поставленная для опоры, может не найти тверди, где кажущаяся красота несет в своей прелести гибельные ловушки. Риски оправдываются, лишь когда путь пройденный открывает новые пространства, доселе неизведанные, манящие, хранящие в себе могучий потенциал.

Обессиленный и совершенно разрушенный в результате очередного кораблекрушения, ОДИССЕЙ пытается восстанавливаться, ремонти-руя свой полуразрушенный остов. Он ни на секунду не забывает о КОРА-БЛЕ, стоящем в голове, направленном носом к горизонту.

«В ПОИСКАХ АНТРОПОСА НА СЦЕНЕ»рисунки к спектаклю. 2006

Чтобы лучше ориентироваться в пространстве, окружающем сцену, я взял за ориентир ультрамариновую полоску, отделяющую грязно-масляную панель от когда-то белой известковой стены, расположенной за кулисами, исцарапанной, покрытой какими-то бесконечными трубами, электрическими проводами, рубильниками, огнетушителями, а также неприличными рисунками и надписями, изобилие и грамотность которых мы наблюдаем теперь уже в Интернете, — культурный пласт переместился в виртуальную область. Но я жил пока еще во временном отрезке, ограниченном Гомером с одной стороны и рекомендациями телеведущего Малахова — с другой. Куда бы я ни поворачивался, гори-зонт был под контролем.

«Минотавр» подает мне какие-то странные знаки из глубины сцены, прикладывая к своей могучей голове гипсовые фрагменты то губы, то глаз, то ухо классических голов Давида, Аполлона и других известных скульптурных героев античности, как бы предлагая сравнить совершенство этих копий с безукоризненностью собственного облика. Штудии этих фрагментов, в свое время, конечно же, принесли свои плоды в процессе обучения рисунку, но при этом возбудили стойкую аллергию. Поскольку же это было связано с греческой и римской культурой, аллергия распространилась заодно и на все античное искусство.

Я видел, как многие мои товарищи по ремеслу попали к ней в буквальную зависимость. Античные профили, как готовая совершенная форма, стали проникать в их изобразительный мир, замещая образы, над которыми нужно было бы поломать голову в поисках адекватного решения. Даже гранды мирового искусства не миновали этой участи — Пикассо, Дали, Люрса. Античные профили прямо с красно-черной вазописи перемещались в их холсты. Уже им вторили многие мои знакомые художники. Я решил тогда, что это простой и не самый правильный путь. Изжить эту заразную бациллу, ведущую к унификации образов, стало моей задачей. Вместе с решением избавиться от бациллы я закрыл для себя на долгое время и окно в античный мир.

— Ты должен принести жертву, это стоит жертвы, ста жертв. ГЕКАТОМБА — жертвоприношение ста быков, — истово бубнил ЭМПЕДОКЛ, бросая в Этну очередную порцию отредактированного им текста АВТОРОВ. — Только принеся себя в жертву сто раз, ты сможешь перейти на следующий уровень. — Один АНТРОПОС равен отсутствию СТА быков.

Гул нарастает.

— Плоть есть граница тела, плоть есть изнанка тела. Гекатомба обнажает не убийство ста быков, но плоть, поток плоти… Трехликая ГЕКАТА — это то, как мы способны видеть плоть, ВО-ображать БЕЗ-образное; плоть трехмерную, точнее разбухающую во все стороны разом, неудержимую в своем простом желании существовать, — сомнамбулически распевают АВТОРЫ.

Лай собак возвещает о появлении ГЕКАТЫ на перекрестке трех дорог, стремящихся из тектонических разломов подземного царства. Ее трехглазая сущность сияет в холодном полуночном свете луны.

Трубы и провода, покрывающие стены за кулисами, начинают неимоверно увеличиваться, превращаясь в змееподобные волосы огромной головы, издающей уже почти нечеловеческий крик, заглушающий голос Этны.

— А-а, а-а, — еле слышны крики чаек, перекрываемые мощным аккордом группы«Пинк флойд».

Лик МЕДУЗЫ Горгоны сияет золотым дьявольским огнем, обжигая и глаза, и уши. Невыносимо.

Из-за левой кулисы с трудом протискивается чудовищный МИКСАНТРОП. Он наделен тремя головами. Узнать их могут разве что узкие специалисты, так как в лицо их знают только студенты, а потом и выпускники факультета психологии, либо участники семинаров ВиктОра Толкачева — «Роскошь системного мышления». Это Зигмунд Фрейд, Владимир Ганзен и сам ВиктОр. Они мечут в лицо друг другу различные слова или их обрывки, предполагая, что значения их постепенно сложатся в ЦЕЛОЕ, СОВОКУПНОЕ.

— Четыре фрактальных названия крестообразно расположены вокруг центрального названия «ЭНС», причем каждая квартиль помечена особым то ли знаком, то ли незнакомым словом-знаком: энхрония, энтропия, энтеллексия и энергия, — заявляет одна голова двум другим.

— ЭН — это древнегреческая приставка… наводящая смысл «ВОТ», «ЭТО» на вопросы: где, куда, откуда, из, внутрь, в (отношении), во время. Это приставка, означающая не только обладание каким-либо признаком, но и отнесение смысла, содержащегося в корне, к модальности не-определенности, — вторила средняя голова, вздымая густые брови.

— ЭНС — так в схоластической философии обозначалась наивысшая абстрактная форма бытия, — зевала, видимо, после бессонной ночи третья. — В древнегреческом языке ЭН, эпически поэтизированное в ЭНС, имело самостоятельное корневое значение — быть, находиться, содержаться в чем- либо.

Вокруг медленно ползущего и разглагольствующего МИКСАНТРОПА в туре вальса кружится пара. Это златоволосая АРИАДНА — психолог Лена Кудрявцева — и доктор Дима Дроздов — в образе ЭРОТА. Лысоватый и уже далеко немолодой (все-таки прошло несколько тысяч лет), но не теряющий оптимизма и веры в свое всемогущество, он продолжает метать свои уже и не стрелы, но острые слова в сторону страждущих молодых людей: «прикольно», «гасить», «оттягиваться», «прилипать». Он давно уже потерял надежду найти аналоговые корни этих странных слов в древнегреческом, но гордится своей неизменной способностью адаптироваться к условиям неотвратимо дряхлеющей культуры.

МИНОТАВР, ковыряя в зубах зубочисткой, недовольно бормочет:

— Как хорошо было еще совсем недавно, древние греки были вполне одномерны и были очень удобны для поедания — как плоские чипсы. Теперь же, пройдя сквозь горнило преобразовательного процесса, связанного с формированием в них внутреннего пространства и личностных признаков, во время театрально-драматических мистификаций, где их погружали в состояние измененного сознания, приобретают черты двух-, а иногда и трехмерности. 

Эта форма новых, преобразованных греков стала очень неудобной для пережевывания — в зубах все время что-нибудь застревает.

— Он сплевывает кусочек недожеванного лабриса (боевой топорик). АРИАДНА, кружась в вальсе, как бы непроизвольно обматывает своей нитью беспрерывно дискутирующие головы МИКСАНТРОПА. Стягивая головы вместе, пытается сблизить их точки зрения:

— Какой бред несет этот трехголовый монстр! Древнегреческая приставка ЭН, в условиях увеличившегося внутреннего пространства, уже не может нести в себе только вопросы «что», «где» и «когда», особенно в современном искусстве. Сейчас актуален только один вопрос: «почем?».

МИКСАНТРОП сопротивляется, выстраивая вокруг себя матричную решетку:

— АРИАДНА, коли ты склонна тянуть эту свою бесконечную нить, используй ее с током. В нашей матрице необходимы связи. Протяни-ка нам нить от энергии интенциальной (хаоса) через представляемую реальность прямо к энтропии (границе пространства). Умница! А теперь фоне-мы удобнее всего разделить на гласные (хаос) и согласные (порядок). Ее партнер недовольно морщится:

— С каких пор, АРИАДНА, ты занялась позитивной деятельностью, ведь ты известная сводница и интриганка.

— Не боись, я так запутаю их матрицу, что они перестанут сознавать свою идентичность.

— Ну ништяк, метелка! — Довольно щурится ЭРОС, запуская ей пальчик под ребрышко.Стройный звук фортепиано возвещает о присутствии еще одного персонажа — Ергоса Константину, греческого пианиста. Ему нет нужды играть чью-либо роль, так как он натуральный грек, хоть и совсем не древний. Он приехал из Афин, молодой, полный сил и надежд. Музыка Скрябина в его исполнении феерична. Он считает, что именно русский композитор с его цветовым видением мира может ответить на вопросы, направленные к ОДИССЕЮ:

— Что есть АРХЕ — древнее и в силу этого властвующее начало, исток, который не может остаться в прошлом? Каково твое наследие, ОДИССЕЙ? Что получаем в наследство МЫ, когда говорим, что наследуем грекам? В чем могущество горизонта — линии, которой нет, но которая зовет, заставляя продолжать путь?

Где граница Эллады, если все народы Европы состязаются за возможность продолжить ее традицию? Что обосновывает право на обман и хитрость, если Греция, как троянский конь, покоряет своих победителей? В чем секрет мастерства эпической лжи, создающей прошлое, которого не было? В чем искусство быть НИКЕМ, которое помогает тебе ускользать от чудовищ и ловушек судьбы, и кто же тогда МЫ, спрашивающие ОДИССЕЯ об этом.

Эскиз к одессе

COME IN CLUB

«COME IN CLAB», или, как мы его называли, «КАМИН КЛУБ», под-ходил к концу.

Клуб был придуман для того, чтобы привести хоть в какой-то порядок наши посиделочные бурные беседы, в которые выливались каждые так называемые «гости», собиравшиеся в моем доме в Лисьем Носу. Вино и чай были только поводом для того, что-бы повидаться. Дальше начинались словесные битвы, менявшие вектор тем по несколько раз за вечер — таков закон обычных пьянок. Поскольку эти «гости» носили довольно регулярный характер, мы и решили ввести правила игры: если есть у кого-нибудь интересная тема — вперед, все остальные — оппоненты.

Оказалось, что мы не только друзья и знакомые, но еще и философы, психологи, поэты, композиторы, артисты, режиссеры и еще Бог весть кто. Форма клубного общения сформировала не только интеллектуальную общность, но и дала некоторым из нас пищу для собственных размышлений и открытий. Проблема — лучшая провокация для гениальной мысли. Размышления об ИНОМ — признак человека разумного. ИНОМЫСЛИЕ, ИНОБЫТИЕ, ИНОСКАЗАНИЯ, ИНОМИРЫ, ИНОХОДЬ — понятия из нашего кодекса. Желание быть выслушанным, а главное услышанным — одна из важных интимных, социальных потребностей человека. Светский тусовочный вид общения обычно закрывает людей броней модных одежд, правильных автомобилей и ироничным холодным пустословием, оставляя человека одиноким среди массы таких же одиноких. Главное — желание диалога, возможности поделиться богатством идей, концепций, проектов. Слушать и услышать, понять и дерзнуть, похвалить и усомниться.

Я приведу пример только нескольких тем, рассмотренных на клубе:

«Неизвестная античность». — Дмитрий Михалевский (писатель).

«Роскошь системного мышления». — Виктор Толкачев и Елена Кудряв-цева (психологи).

«Игры в пространстве серьезного». — Тамара Апинян (философ).

«Странничество на Руси». — Сергей Карандашов (режиссер).

«Мотивация творчества». — Елена Чижова (писатель).

Здесь проходили первые презентации книг, научных работ по психологии и медицине, сценариев, поэм, музыкальных произведений. На клубе, среди художников, критиков и философов, мы обсуждали, например, актуально ли искусство? Вот именно здесь я и открыл для себя Античность.

Здесь началась моя «КОСМОГОНИЯ», «PARALLEL WORLDS», да и вообще весь «АНТИЧНЫЙ ЦИКЛ», которым я увлечен уже восьмой год. Увидев эту тему с совершенно другой стороны — со стороны литературы, философии и психологии, я познакомился с интересными людьми, открывшими для меня античность не только как источник культуры, но как проматерь всего сущего.

Мне удалось увлечь этой идеей группу художников, с которыми мы побывали в Греции на Олимпе, в Дельфах, Микенах, прошли дикими тропами до пещер, в которых происходили знаменитые мистерии. Потрогали руками пуп земли, прикоснулись к камням, которых касались эллины. Я обнаружил там совершенно другое искусство, не имеющее ничего общего с той выхолощенной классической скульптурой, которая окружает нас повсюду, считаясь при этом античной. Настоящая античная скульптура оказалась наполненной, как вулкан, дикой, первобытной мощью.

Погружение в древние культурные источники — это движение по пути совершенно непохожих на нас людей, с другим видением мира, другими знаниями и другими мотивациями. Они давно исчезли, но энергия, заключенная в их послании, позволяет нам заглянуть не только в прошлое, но и в будущее.

ССОРА картина кондуров

ССОРА

70×55, картон, темпера, пастель. 1993

QUARREL 70×55, tempera, pastel on cardboard. 1993

ПРОЦЕСС

Чистый холст стоял на мольберте, выжигая пространство своей белизной. Все, что его окружало: баночки, скрюченные тюбики с краской, старый качающийся стул, на спинке которого висели совершенно неподобающие детали одежды, стол, заставленный разными неожиданными предметами, стопки старых журналов, сложенных на полу, всякий хлам и, наконец, какие-то люди, спящие в углу на топчане, как на ковре-самолете, летящем над всем этим бесконечным царством хаоса, — было цельной картиной внутреннего пространства, не только мастерской, но и самого художника. Этот холст еще не стал частью его мира, поэтому отчаянно резал глаза, просясь внутрь, как путник, стоящий у чужой двери в ожидании вопроса «Кто там?».

Творческий процесс, происходящий в мастерской, был всегда настолько обыденным и регулярным делом, что трудно поддается описанию. Это было просто частью жизни, как естественное желание есть или пить. К нему никто никогда не принуждал, видимой необходимости в нем не было, как и материальной выгоды. Мало того, никакого особого удовольствия от самого процесса я не испытывал — как идущий от процесса ходьбы. Если бы кто-нибудь спросил, зачем я это делаю, я бы не сразу нашелся с ответом. Чувствуя себя троллейбусом, подключенным тельфером к каким-то высшим проводам, передающим мне энергию, я прокладывал свой неизбежный маршрут и всегда относился к этому как к роковому обстоятельству. Не делать этого у меня не получалось. Как правило, это была нудная и упорная борьба с холстом, на котором «опять ничего не получалось», и, может быть, только утром следующего дня, когда неожидан-но обнаруживался небольшой кусок живописи, который удивлял: откуда это взялось? как будто ночью кто-то залез в окно и накрасил на моем холсте, чтобы показать, как это делается. Либо, наоборот, приходил в ужас от увиденного и смиренно брался за переделку.

Видимо, роль художника заключается в том, чтобы собирать из хаоса и останавливать моменты, которые показались ему совершенными и, отталкиваясь от них, прокладывать далее неизведанную тропу, о которой раньше и не догадывался. Ведь шагая подобно человеку, который внимательно осматривает место, куда поставить ногу для очередного шага, и только поставив ее, решается перенести центр тяжести, художник никогда не сможет преодолеть обыденное. Без участия сакральных сил, позволяющих делать открытия, невозможно создать искусство. Только риск, прыжок в неизвестное, где ты не знаешь, приземлишься или нет, может принести непредсказуемый результат. Со-стояние полета и есть творческий акт, причем совсем не всегда удачный.

К этому нужно быть готовым, чтобы собраться к новым попыткам. Это и есть совсем не безоблачный путь художника с поисками, страданиями, ломовым трудом и редкими удачами, которые, в конце концов, и определят твою сущность.

 

Доминирующими источниками творчества всегда были любовь и смерть. В них, как в скобки, заключена сексуальная энергия, способная сублимироваться в творческую. Недаром художники часто обращаются к объекту своего вожделения. Пускаясь в игры с образом женщины, я могу позволить себе многое, превращая ее во что угодно, помещая куда угодно, насколько позволяет это делать моя внутренняя свобода. Мое подсознание не требует крови, вывороченных кишок или следов тления. Я стараюсь не причинить ей вреда, расчленяя ее, деля и умножая, деформируя, наделяя ее чертами рыб или птиц.

Этот танец выстраивается подобно сложнейшим аккордам Вагнера, способным разрывать гармонию диссонансами и аритмией. Каждый день я захожу внутрь себя, чтобы испытать удовольствие или смятение от общения с миром, в котором я растворяюсь, получить ответы на вопросы, ведущие меня в неизведанное через окно, которым являюсь я сам.

ТРЕЛЬЯЖ картина кондуров

ТРЕЛЬЯЖ

80×80, холст, смешанная техника. 1995

THREE-LEAVED MIRROR 80×80, mixed media, canvas. 1995
ОБРАТНАЯ СТОРОНА ЧАСОВ

ОБРАТНАЯ СТОРОНА ЧАСОВ

130×105, холст, масло. 2006

BACK SIDE OF THE CLOCK130×105, oil on canvas. 2006

В этой книге не предусмотрена последняя глава, монолог с отражением продолжается.

Отраженный, ты опять мелькнул где-то в зеркале, с интересом наблюдая за мной и моим миром. Ты даешь мне понять, что я не одинок, и вопросы, мучающие меня, небезразличны тебе так же. Нам трудно договориться о мерности наших отношений, у нас разная система мер. Меня больше заботит лицо картины, ты же предлагаешь мне иногда посмотреть на картину сзади, со стороны подрамника и холста — это целый отдельный мир. Он не менее загадочен, чем его лицевая сторона, а главное — он хранит многие тайны создания картины, те скрытые усилия и ошибки, которые не видны снаружи.

Столь же интересна и обратная сторона часов. У нее своя жизнь, она только предполагает наличие лица, но зато открывает, может быть, более важную сторону себя, свой жизненный механизм. Ребенком, впервые задумавшись о времени, я для начала разобрал будильник, пытаясь понять, как же оно, время, устроено. Оказалось, что оно состоит из огромного количества очень интересных, маленьких и больших колесиков, винтиков и пружинок, двигающих его. Без них не может начаться утро, весна или лето, да и новый год сможет настать только тогда, кода часы нам об этом сообщат и в воздухе запахнет мандаринами.

Представляю, как бы я, глядя на тебя, ИЗ-ЗА часов или холста, той самой обратной стороны, скорей всего, наверное, мог бы увидеть твой затылок, как это происходит на картине Магритта. Я с интересом наблюдаю ЗА, обычно скрытой для меня, частью твоей жизни, ощущая при этом свое преимущество, думаю, что теперь-то я не видим. Но ты предательски, даже стоя спиной ко мне, повторяешь мои движения, давая понять, что видишь все.

Персонажи, появляющиеся в моих картинах, скорей всего ИЗ твоей жизни, и управляешь ими ты, так как нас разделяет поверхность холста, которую я не в силах преодолеть. Они как-то странно взаимодействуют, общаются друг с другом, совершенно не обращая внимания на меня. Но стоит мне своим усилием внедриться в их жизнь, все сразу начинает рушиться, появляется дисгармония, я вижу фальшь и останавливаюсь, ища в мыслях тебя, чтобы попросить подправить то, что я испортил. Я не знаю, как трудно тебе это дается, но, как правило, ты с этим справляешься. Вижу в отражении снисходительную усмешку, мол: «Что, струхнул? Не боись, все будет хорошо». Но вот ты опять теряешь ко мне интерес и, отвернувшись, уходишь. Мы расстаемся, ты идешь — В, я — ОТ.